Утренний дымок еще стоял в густых чащах сада. На поляне, над медовыми желтыми метелками, над белыми кашками, толклись легкими листиками бабочки, летела озабоченная пчела. В чаще сада ворковал дикий голубь,- закрыв глаза, надув грудку, печально, сладко ворковал о том, что точно так же все это будет всегда, и пройдет, и снова будет.

Пройдя по длинным хлопающим по воде мосткам в дощатую купальню, Василий Никитьевич раздевался в тени на лавке, похлопывал себя по белой волосатой груди, по гладким бокам, щурился на ослепительные отблески воды и говорил:

Хорошо, отлично!

Его загорелое лицо с блестящей бородой казалось приставленным к белому телу. От отца особенно хорошо пахло здоровьем. Когда на ногу или на плечо садилась муха, он звонко шлепал ее ладонью, и на теле оставалось розовое пятно. Остынув, отец брал душистое мыло, очень легкое, не тонущее в воде, осторожно сходил по скользкой от зеленой плесени лесенке в купальню,- вода была ему по грудь,- и начинал шибко мылить голову и бороду, фыркая и приговаривая:

Хорошо, отлично.

Вверху, над купальней, в солнечном синем свете, стояли мушки. Залетело коромысло, трепеща глядело изумрудными выпученными глазами на мыльную голову Василия Никитьевича и уносилось боком. Аркадий Иванович в это время поспешно и стыдливо раздевался, поджимая длинные пальцы на ногах, несколько кривоватых, отворял наружную дверцу купальни, оглядывался - не видит ли его кто-нибудь с берега,- басом говорил: "Ну-с, хорошо-с",- и бросался животом в пруд. Вода с плеском расступалась, взлетали с ветел испуганные грачи, а он плыл саженками, вилял под синеватой водой худым рыжеволосым телом.

Заплыв на середину пруда, Аркадий Иванович начинал перекувыркиваться, нырял и ухал, как водяное чудовище: "Ух-брррр..."

Никита сидел калачиком на смолистой лавке и поджидал, когда отец кончит мыться. Василий Никитьевич клал на лесенку мыло и мочалку, затыкал уши и окунался три раза - мокрые волосы у него прилипали, борода отвисала клином, весь вид становился несчастный, это так и называлось: "Делать несчастного Васю".

Ну, поплыли,- говорил он, вылезал на наружные мостки, тяжело кидался в пруд и плыл по-лягушиному, медленно разводя руками и ногами в прозрачной воде.

Никита кувырком летел в пруд и, догнав отца, плыл рядом с ним, ожидая, когда отец похвалит: за это лето Никита ловко научился плавать, купаясь с мальчиками в Чагре,- умел боком, и на спине, и стоя, и колесом под водой. Отец говорил шепотом:

Аркадия топить.

Они разделялись и плыли с двух сторон к Аркадию Ивановичу, который по близорукости не замечал окружения. Подплыв, они кидались к нему на саженках. Аркадий Иванович, взревев, начинал метаться, высовываясь по пояс, и нырял. Его ловили за ноги,- он больше всего на свете боялся щекотки. Но поймать его было нелегко,- чаще всего он уходил, и, когда Василий Никитьевич и Никита возвращались в купальню, Аркадий Иванович уже сидел на лавке в белье и очках и говорил с обидным хохотом:

Плавать, плавать надо учиться, господа. Возвращаясь с пруда, обычно встречали Александру

Леонтьевну в белом чепчике и в мохнатом халате. Матушка, щуря глаза от солнца и улыбаясь, говорила:

Чай накрыт в саду, под липой. Садитесь, не ждите меня,- булочки остынут.

СТРЕЛКА БАРОМЕТРА

Василий Никитьевич вот уже несколько дней стучал ногтями по барометру и шепотом чертыхался,- стрелка стояла: "сухо, очень сухо". За две недели не упало ни капли дождя, а хлебам было время зреть. Земля растрескалась, от зноя выцвело небо, и вдали, над горизонтом, висела мгла, похожая на пыль от стада. Погорели луга, потускнели, стали свертываться листья на деревьях, и сколько Василий Никитьевич ни стучал в стекло барометра,- стрелка упорно показывала: "сухо, очень сухо".

Собираясь за столом, домашние не шутили, как прежде,- лица у отца и матушки были озабоченные; Аркадий Иванович тоже молчал, глядел в тарелку и время от времени поправлял очки, стараясь скрыть этим сдержанный вздох. Но у него была своя причина: Васса Ниловна, городская учительница, обещавшая приехать погостить в Сосновку, написала, что "прикована к постели больной матери" и надеется повидаться с Аркадием Ивановичем только осенью в Самаре.

Никита так и представлял эту Вассу Ниловну: сидит длинная унылая женщина в серой кофточке, со шнурком от часов, и одна нога ее прикована цепью к ножке кровати. В особенности в эти тусклые от сухой мглы, душные дни тоскливо было представлять себе городскую учительницу, сидящую у голой стены, у железной кровати.

За обедом Василий Никитьевич, выбивая пальцами полечку по краю тарелки, сказал:

Если завтра не будет дождя,- урожай погиб. Матушка сейчас же опустила голову. Слышно было, как, точно в бреду, звенела муха в огромном окне, в том месте, где наверху полукруглые двойные стекла, никогда не протиравшиеся, были затянуты паутиной. Стеклянная дверь на балкон была закрыта, чтобы из сада не несло жаром.

Неужели - опять голодный год,- проговорила матушка,- боже, как ужасно!

Да, вот так: сиди и жди казни,- отец подошел к окну и глядел на небо, засунув руки в карманы чесучовых панталон,- еще один день этого окаянного пекла, и - вот тебе голодная зима, тиф, падает скот, мрут дети... Непостижимо.

Обед кончился в молчании. Отец ушел спать. Матушку позвали на кухню считать белье, Аркадий Иванович, чтобы уж совсем стало скверно на душе, отправился один гулять в раскаленную степь.

В комнатах, в полуденной зловещей тишине, только звенели мухи, все вещи были словно подернуты пылью. Никита не знал, куда приткнуться. Пошел на крыльцо. Под мглистым, но особенно каким-то ослепительным белым светом солнца широкий двор был пустынен и тих,- все заснуло, замерло. От тишины, от зноя звенело в голове.

Никита пошел в сад, но и там не было жизни. Прожужжала сонная пчела. Не шевелясь, висели пыльные листья, как жестяные. На пруду, врезанная в тусклую воду, стояла лодка, грачи засидели ее белыми пятнами.

Никита побрел домой и прилег на пахнущий мышами диванчик. Посредине зала стоял оголенный от скатерти со множеством противных тонких ножек обеденный стол. Ничего на свете не было скучнее этого стола. Вдалеке на кухне негромко пела кухарка,- чистит, должно быть, толченым кирпичом, ножи и воет, воет вполголоса от смертной тоски.

Утренний дымок еще стоял в густых чащах сада. На поляне, над медовыми желтыми метелками, над белыми кашками, толклись легкими листиками бабочки, летела озабоченная пчела. В чаще сада ворковал дикий голубь,- закрыв глаза, надув грудку, печально, сладко ворковал о том, что точно так же все это будет всегда, и пройдет, и снова будет.

Пройдя по длинным хлопающим по воде мосткам в дощатую купальню, Василий Никитьевич раздевался в тени на лавке, похлопывал себя по белой волосатой груди, по гладким бокам, щурился на ослепительные отблески воды и говорил:

Хорошо, отлично!

Его загорелое лицо с блестящей бородой казалось приставленным к белому телу. От отца особенно хорошо пахло здоровьем. Когда на ногу или на плечо садилась муха, он звонко шлепал ее ладонью, и на теле оставалось розовое пятно. Остынув, отец брал душистое мыло, очень легкое, не тонущее в воде, осторожно сходил по скользкой от зеленой плесени лесенке в купальню,- вода была ему по грудь,- и начинал шибко мылить голову и бороду, фыркая и приговаривая:

Хорошо, отлично.

Вверху, над купальней, в солнечном синем свете, стояли мушки. Залетело коромысло, трепеща глядело изумрудными выпученными глазами на мыльную голову Василия Никитьевича и уносилось боком. Аркадий Иванович в это время поспешно и стыдливо раздевался, поджимая длинные пальцы на ногах, несколько кривоватых, отворял наружную дверцу купальни, оглядывался - не видит ли его кто-нибудь с берега,- басом говорил: "Ну-с, хорошо-с",- и бросался животом в пруд. Вода с плеском расступалась, взлетали с ветел испуганные грачи, а он плыл саженками, вилял под синеватой водой худым рыжеволосым телом.

Заплыв на середину пруда, Аркадий Иванович начинал перекувыркиваться, нырял и ухал, как водяное чудовище: "Ух-брррр..."

Никита сидел калачиком на смолистой лавке и поджидал, когда отец кончит мыться. Василий Никитьевич клал на лесенку мыло и мочалку, затыкал уши и окунался три раза - мокрые волосы у него прилипали, борода отвисала клином, весь вид становился несчастный, это так и называлось: "Делать несчастного Васю".

Ну, поплыли,- говорил он, вылезал на наружные мостки, тяжело кидался в пруд и плыл по-лягушиному, медленно разводя руками и ногами в прозрачной воде.

Никита кувырком летел в пруд и, догнав отца, плыл рядом с ним, ожидая, когда отец похвалит: за это лето Никита ловко научился плавать, купаясь с мальчиками в Чагре,- умел боком, и на спине, и стоя, и колесом под водой. Отец говорил шепотом:

Аркадия топить.

Они разделялись и плыли с двух сторон к Аркадию Ивановичу, который по близорукости не замечал окружения. Подплыв, они кидались к нему на саженках. Аркадий Иванович, взревев, начинал метаться, высовываясь по пояс, и нырял. Его ловили за ноги,- он больше всего на свете боялся щекотки. Но поймать его было нелегко,- чаще всего он уходил, и, когда Василий Никитьевич и Никита возвращались в купальню, Аркадий Иванович уже сидел на лавке в белье и очках и говорил с обидным хохотом:

Плавать, плавать надо учиться, господа. Возвращаясь с пруда, обычно встречали Александру

Леонтьевну в белом чепчике и в мохнатом халате. Матушка, щуря глаза от солнца и улыбаясь, говорила:

Чай накрыт в саду, под липой. Садитесь, не ждите меня,- булочки остынут.

СТРЕЛКА БАРОМЕТРА

Василий Никитьевич вот уже несколько дней стучал ногтями по барометру и шепотом чертыхался,- стрелка стояла: "сухо, очень сухо". За две недели не упало ни капли дождя, а хлебам было время зреть. Земля растрескалась, от зноя выцвело небо, и вдали, над горизонтом, висела мгла, похожая на пыль от стада. Погорели луга, потускнели, стали свертываться листья на деревьях, и сколько Василий Никитьевич ни стучал в стекло барометра,- стрелка упорно показывала: "сухо, очень сухо".

Собираясь за столом, домашние не шутили, как прежде,- лица у отца и матушки были озабоченные; Аркадий Иванович тоже молчал, глядел в тарелку и время от времени поправлял очки, стараясь скрыть этим сдержанный вздох. Но у него была своя причина: Васса Ниловна, городская учительница, обещавшая приехать погостить в Сосновку, написала, что "прикована к постели больной матери" и надеется повидаться с Аркадием Ивановичем только осенью в Самаре.

Никита так и представлял эту Вассу Ниловну: сидит длинная унылая женщина в серой кофточке, со шнурком от часов, и одна нога ее прикована цепью к ножке кровати. В особенности в эти тусклые от сухой мглы, душные дни тоскливо было представлять себе городскую учительницу, сидящую у голой стены, у железной кровати.

За обедом Василий Никитьевич, выбивая пальцами полечку по краю тарелки, сказал:

Если завтра не будет дождя,- урожай погиб. Матушка сейчас же опустила голову. Слышно было, как, точно в бреду, звенела муха в огромном окне, в том месте, где наверху полукруглые двойные стекла, никогда не протиравшиеся, были затянуты паутиной. Стеклянная дверь на балкон была закрыта, чтобы из сада не несло жаром.

Неужели - опять голодный год,- проговорила матушка,- боже, как ужасно!

Да, вот так: сиди и жди казни,- отец подошел к окну и глядел на небо, засунув руки в карманы чесучовых панталон,- еще один день этого окаянного пекла, и - вот тебе голодная зима, тиф, падает скот, мрут дети... Непостижимо.

Обед кончился в молчании. Отец ушел спать. Матушку позвали на кухню считать белье, Аркадий Иванович, чтобы уж совсем стало скверно на душе, отправился один гулять в раскаленную степь.

В комнатах, в полуденной зловещей тишине, только звенели мухи, все вещи были словно подернуты пылью. Никита не знал, куда приткнуться. Пошел на крыльцо. Под мглистым, но особенно каким-то ослепительным белым светом солнца широкий двор был пустынен и тих,- все заснуло, замерло. От тишины, от зноя звенело в голове.

Никита пошел в сад, но и там не было жизни. Прожужжала сонная пчела. Не шевелясь, висели пыльные листья, как жестяные. На пруду, врезанная в тусклую воду, стояла лодка, грачи засидели ее белыми пятнами.

Никита побрел домой и прилег на пахнущий мышами диванчик. Посредине зала стоял оголенный от скатерти со множеством противных тонких ножек обеденный стол. Ничего на свете не было скучнее этого стола. Вдалеке на кухне негромко пела кухарка,- чистит, должно быть, толченым кирпичом, ножи и воет, воет вполголоса от смертной тоски.

Н.С.АВИЛОВА

Начну с конца. Никита едет в Самару поступать в гимназию. Вспомним, что и герой А.П. Чехова Егорушка едет в большой город (он не назван) поступать в гимназию. Но А.Н. Толстой в своей повести показывает нам усадьбу, из которой едет Никита, и вся повесть посвящена этой усадьбе. А Чехов показывает нам степь, по которой едет Егорушка – сперва в бричке на паре гнедых, а потом в обозе, на возу с шерстью (А.П. Чехов. Степь). Откуда он едет и что за город, куда он едет, – неясно и неважно.
Дух степной усадьбы, ее атмосферу А.Н. Толстой любовно и очень подробно описывает. Эта усадьба, или, как в этих местах называли, хутор, несомненно, из детства самого автора. В повести описываются дом, хозяйственные постройки, расположенные на широком дворе, людская с ее обитателями – рабочими усадьбы, а также конюшни и хлев с многочисленным скотом – лошадьми, овцами и даже верблюдами; отец Никиты смущенно признается ему: «Совершенно случайно купил партию верблюдов...». Описываются также и земледельческие работы: сев, жатва, молотьба.
Но главное внимание автор уделяет дому и тому, что его окружает, особенно саду, прудам, плотине. Усадьба запечатлена в разные времена года, передан особый аромат и жаркого лета, и морозов и буранов зимы, и весеннего половодья. И все время ощущается присутствие бесконечной степи вокруг.
Степная усадьба и дом, где живет Никита с родителями, отличаются всеми специфическими чертами старого господского дома. Это очевидно из разных частей повести, например, из таких отрывков: «Никита дошел до крайней угловой комнаты. Здесь вдоль стен стояли покрытые пылью шкафы, сквозь их стекла поблескивали переплеты старинных книг. Над изразцовым очагом висел портрет дамы удивительной красоты. <...> Из-за нее – он не раз это слышал от матери – с его прадедом произошли большие беды. Портрет несчастного прадеда висел здесь же, над книжным шкафом...» (гл. «Старый дом»). «Действительно – в глубине кабинета, на верху старинных, красного дерева, часов с неподвижным диском маятника стояла между двух деревянных завитушек бронзовая вазочка с львиной мордой» (гл. «Что было в вазочке на стенных часах»). «Матушка рассказывала, что прадед обыкновенно днем спал, а ночью читал и писал. <...> Сад в то время, говорят, зарос высокой густой травой. Дом, кроме этой комнаты, стоял заколоченный, необитаемый. Дворовые мужики разбежались...» (гл. «Старый дом»).
Для старой помещичьей усадьбы характерны эти приметы старинного быта: покрытые пылью шкафы со старинными книгами, фамильные портреты на стенах, старые испорченные часы с неподвижным маятником.
В повести рассказывается о традициях этой помещичьей семьи, например, о праздновании Рождества, о традиционной елке с приглашенными деревенскими детьми:
«В гостиную втащили большую мерзлую елку <...>. Дерево <...> оказалось так высоко, что нежно-зеленая верхушечка согнулась под потолком» (гл. «Елка»). Елку убирали игрушками, которые делали Никита и приехавшие на праздник дети. «Настал сочельник. Елку убрали, опутали золотой паутиной, повесили цепи и вставили свечи в цветные защипочки...» Вечером, когда взошла звезда, раскрылись двери в гостиную: «В гостиной от пола до потолка сияла елка множеством, множеством свечей. Она стояла, как огненное дерево, переливаясь золотом, искрами, длинными лучами. Свет от нее шел густой, теплый, пахнущий хвоей, воском, мандаринами, медовыми пряниками <...>. В гостиной раскрылись другие двери и, теснясь к стене, вошли деревенские мальчики и девочки. <...> Захлопали хлопушки, запахло хлопушечным порохом, зашуршали колпаки из папиросной бумаги. <...> Теперь было слышно, как щелкали орехи, хрустела скорлупа под ногами, как дышали дети носами, развязывая пакеты с подарками» (гл. «Елка»).
Зимой усадьба завалена снегом, одна глава так и называется – «Сугробы». Никита, удрав с уроков от учителя Аркадия Ивановича, бежит на речку кататься на санках. «На крутых берегах реки Чары намело за эти дни большие пушистые сугробы. В иных местах они свешивались мысами над рекой. Только стань на этот мыс – и он ухнет, сядет, и гора снега покатится вниз в облаке снежной пыли. Направо речка вилась синеватой тенью между белых и пустынных полей».
Никита смотрит через окна и видит «...сад, заваленный снегом. Деревья стояли неподвижно, опустив белые ветки, заросли сирени с двух сторон балконной лестницы пригнулись под снегом. На поляне синели заячьи следы. У самого окна на ветке сидела черная головастая ворона, похожая на черта. Никита постучал пальцами в стекло, ворона шарахнулась боком и полетела, сбивая крыльями снег с ветвей» (гл. «Старый дом»).
Приходит весна. Все тает, журчит весенняя вода. Аркадий Иванович восклицает: «Господа, что делается!.. Идите слушать – воды шумят!». Никита распахнул дверь на крыльцо. Весь острый, чистый воздух был полон мягким и сильным шумом падающей воды. Это множество снеговых ручьев по всем бороздам, канавам и водомоинам бежало в овражки. Полные до краев овраги гнали вешние воды в реку. Ломая лед, река выходила из берегов, крутила льдины, выдранные с корнем кусты, шла высоко через плотину и падала в омуты» (гл. «Необыкновенное появление Василия Никитича»).
Поздняя весна. Май. День рождения Никиты. «Никиту разбудили воробьи. Он проснулся и слушал, как медовым голосом, точно в дудку с водой, свистит иволга. Окно было раскрыто, в комнате пахло травой и свежестью, свет солнца затенен мокрой листвой. Налетел ветерок, и на подоконник упали капли росы. <...> В столовой на снежной свежей скатерти стоял большой букет ландышей, вся комната была наполнена их запахом. <...> На берегу огромного, с извилинами, пруда, у купальни, был врыт шест с яблоком на верхушке. На воде, отражаясь зелеными и красными полосами, стояла лодка. В тени ее плавали прудовые обитатели – водяные жуки, личинки, крошечные головастики. Бегали по поверхности паучки с подушечками на лапках. На старых ветлах из гнезд глядели вниз грачихи» (гл. «Поднятие флага»).
Летнее утро, Никита идет купаться на пруд: «Утренний дымок еще стоял в густых чащах сада. На поляне, над медовыми желтыми метелками, над белыми кашками, толклись легкими листиками бабочки, летела озабоченная пчела. В чаще сада ворковал дикий голубь, – закрыв глаза, надув грудку, печально, сладко ворковал о том, что точно так же все это будет всегда, и пройдет, и снова будет. <...> Вверху, над купальней, в солнечном синем свету, стояли мушки. Залетало коромысло, трепеща, глядело изумрудными выпученными глазами...» (гл. «В купальне»).

И вот описание летней степи. Никита возвращается с почты домой, в усадьбу: «Никита привстал на стременах, взмахнул кнутом... <...> Вековечно засвистал ветер в ушах. Над широкой степью, над спелыми, кое-где уже сжатыми хлебами, высоко над глиняным обрывом речки, плавал орел. В лощине, у солончакового озерца, кричали чибисы, жалобно, пустынно» (гл. «Письмецо»).
Нельзя не упомянуть тревожных разговоров таких обычных для жизни в степной усадьбе,- об угрозе засухи, гибели урожая. «Если завтра не будет дождя, уро жай погиб», – говорит отец Никиты. «Матушка сейчас же опустила голову. <...> Неужели опять голодный год, – проговорила матушка. – Боже, как ужасно! – Да, вот так: сиди и жди казни. <...> Еще один день этого окаянного пекла, и – вот тебе голодная зима, тиф, падает скот, мрут дети... Непостижимо» (гл. «Стрелка барометра»). Обращает на себя внимание это опять, говорящее о повторяемости засухи в этих степных местах.
Наконец-то полил долгожданный дождь, разразилась гроза. Все домашние собрались и сидели у круглого стола в зале. «И вот в мертвой тишине первыми, глухо и важно, зашумели ветлы на пруду, долетели испуганные крики грачей. Отец ушел на балкон, в темноту. Шум становился все крепче, торжественнее, и наконец сильным порывом ветра примяло акации у балкона, пахнуло пахучим духом в дверь, внесло несколько сухих листьев, мигнул огонь в матовом шаре лампы, и налетевший ветер засвистал, завыл в трубах и углах дома. Где-то бухнуло окно, зазвенели разбитые стекла. Весь сад теперь шумел, скрипели стволы, качались невидимые вершины. <...> И вот – бело-синим ослепительным светом раскрылась ночь, на мгновение четкими очертаниями появились низко наклонившиеся деревья. И – снова тьма. И грохнуло, обрушилось грохотом все небо. За шумом никто не услышал, как упали и потекли капли дождя на стеклах. Хлынул дождь – сильный, обильный, потоком. Матушка стала в балконных дверях, – глаза ее были полны слез. Запах влаги, прели, дождя и травы наполнил зал» (гл. «Стрелка барометра»).
Наступает осень: «Пришла осень, земля клонилась на покой. Позднее солнце вставало, негреющее, старое, – ему уже дела не было до земли. Улетели птицы. Опустел сад, осыпались листья. <...> По утрам теперь в местах, где падали тени от крыш, трава была седая, тронутая инеем. По инею, по осенней зеленой траве хаживали гуси на пруд, – гуси разжирели, переваливались, как комья снега. <...> Матушка перебралась на зимнюю половину. В дому затопили печи» (гл. «Отъезд»).
В этой смене времен года есть сквозной образ, который проходит через всю повесть и как бы служит основной приметой усадьбы, ее природы, этого лесного острова посреди степи. Это образ дерева – ветлы, осокоря, тополя, липы... Вокруг бескрайняя безлесная равнина, а в усадьбе – большой сад с прудами и могучие деревья. И образ этих деревьев проходит через всю повесть. Особенно ветел, а на ветлах – грачей.
Вот Никита удрал от уроков на речку. Он «побежал по дороге вдоль сада к плотине. Там стояли огромные, чуть не до небес, широкие ветлы, покрытые инеем, каждая веточка была точно из снега» (гл. «Сугробы»). Никита видит обоз, пришедший из города с рождественскими «гостинцами»: «За ночь на деревья еще гуще лег иней, и огромные осокори над прудом совсем свесили снежные ветки, отчетливо видные на сине-морозном небе. <...> Воза шли теперь по плотине, под огромным сводом снежных ветел, и уже был слышен хруст снега, визжание полозьев и дыхание лошадей» (гл. «То, что было привезено на отдельной подводе»). Никита провожает с елки деревенских детей: «Когда он один возвращался домой, в небе, высоко, в радужном белом круге, горела луна. Деревья на плотине и в саду стояли огромные и белые и, казалось, выросли, вытянулись под лунным светом. Направо уходила в неимоверную морозную мглу белая пустыня» (гл. «Елка»). Наступили будни. «Проходя по плотине, Никита вспомнил, как он шел здесь ночью, после елки под огромными, прозрачными в лунном свете ветлами, и сбоку скользила его тень. <...> А сейчас колючий ветер шумит в мерзлых, черных ветлах, на пруду совсем замело ледяную горку...» (гл. «Будни»).
Близится весна. «Качающиеся вершины ветел были закутаны низко летящими рваными облаками. В облаках среди мотающихся сучьев взлетали, кружились, кричали горловыми тревожными голосами черные птицы. <...> Это были грачи, прилетевшие с первой весенней бурей на старые места, к разоренным гнездам» (гл. «Грачи»).
Прошел весенний дождь. «Вода покрывала весь лед на пруду, ходила коротенькими волнами. Налево шумели ветлы, обмякшие, широкие, огромные. Среди голых их сучьев сидели, качались грачи, измокшие за ночь» (гл. «Необыкновенное появление Василия Никитича»); «Перед домом лопнули большие почки на душистых тополях»... (гл. «Весна). «В липах, уже тенистых, завелась иволга»... (там же); «На старых ветлах из гнезд глядели вниз грачихи. <...> Лодка <...> отделилась от берега и пошла по зеркальной воде пруда, где отражались ветлы, зеленые тени под ними, птицы, облака» (гл. «Поднятие флага»); «Рабочих лошадей выгнали в табун, и они ходили за прудом на сочных лугах, где по утрам стоял голубоватый туман и огромные одинокие осокори, казалось, росли из мглистого воздуха, висели над землей» (гл. «Клопик»). Начинается гроза. «...Первыми глухо и важно зашумели ветлы далеко на пруду, долетел испуганный крик грачей» (гл. «Стрелка барометра»).
Деревья – в саду, на плотине – являются как бы символом этой помещичьей усадьбы: вокруг степь, бесконечная безлесная равнина, а усадьба кажется островом в степи. И деревья, и живущие на них грачи, и пруд создают особую атмосферу степной усадьбы.

Таков мир, окружающий Никиту в детстве. «Все это мое», – думает он, возвращаясь домой на возу соломы после молотьбы. «Узкая полоса заката, тусклого и по-осеннему багрового, догорала над степью, над древними курганами – следами прошедших здесь в незапамятные времена кочевников. <...> На возу, как в колыбели, Никита плыл под звездами, покойно глядел на далекие миры» (гл. «На возу»).
В этой повести, написанной А.Н. Толстым в эмиграции, еще много «превосходных вещей» и действующих лиц: подробно охарактеризованы и показаны рабочие, живущие и работающие в усадьбе, крестьянские дети – друзья Никиты, само хозяйство, особенно лошади и подаренный Никите (вопреки возражениям матушки) меринок Клопик; ярмарка в Пестравке, Пасха в Колокольцовке и многое другое. Хотелось погрузить читателя в природу и жизнь помещичьей степной усадьбы, ушедшей в прошлое.

Дубовые половинки дверей в соседнюю темную комнату оказались приоткрытыми.

– Часы там? – спросила Лиля.

– Вы не бойтесь, Никита.

– Какая чепуха? Я в какую угодно темную комнату пойду.

Никита потянул половинку дверей, она неожиданно заскрипела, и жалобный скрип глухо раздался в пустых комнатах. Лиля схватила Никиту за руку. Фонарик задрожал, и красные отсветы его полетели по белым стенам.

Дети все-таки решились и вошли в дверь. Здесь сквозь два полукруглых окна лился лунный свет и голубоватыми квадратами лежал на паркете. У стены стояли рядом на кривых ножках полосатые кресла, в углу – раскорякой, низкий, глубокий диван. У Никиты закружилась голова, – точно такою он уже видел однажды эту комнату.

– Смотрите, вот они, – прошептал он, указывая на висящие рядышком на стене два портрета старичка и старушки. Но странно, что портреты казались совсем небольшими, потрескавшимися и темными. Только видны были хорошо у них глаза.

Дети на цыпочках перебежали по лунным отсветам комнату и у резной низкой дверцы обернулись. Так и есть, портреты, два темных пятна, пристально глядели на них. Никита поскорее толкнул резную дверь, и она раскрылась без шума. Кабинет (был залит ярким лунным светом). Поблескивала медь на шкафах, отсвечивали стекла, кое-где мерцало золото на книжных переплетах, и в большом футляре часов блестел круг маятника.

Дети вошли. На них с изразцов камина глядела, улыбаясь, дама в черной амазонке, на лицо ее падал лунный свет. Никита вгляделся, обернулся к Лиле и только сейчас понял, что у дамы в амазонке и у Лили одно и то же лицо. И немудрено – дама приходилась двоюродной прабабкой девочке.

Вдруг Лиля громко вскрикнула, выпростав из-под платка руку, протянула ее кверху:

– Вазочка, вазочка!

Действительно, на верху часового футляра, отделанного бронзой, стояла бронзовая вазочка с львиной головой и виноградными листьями на ручках.

Никита никогда почему-то не замечал ее, но сейчас узнал – это была именно та самая вазочка, которую он видел во сне. Никита подставил к часам стул, вскочил на него и в ту же минуту увидел на книжном шкафу два горящих лиловым огнем глаза. У Никиты пополз мороз по спине. Глаза мигнули, двинулись, и со шкафа свесилась голова. Она разинула рот и слабо мяукнула. Это был кот Василий Васильевич, ловивший каждую ночь мышей в библиотеке.

– Никита, да что же вы, умереть можно с вами! – крикнула, даже ногой топнула Лиля. Никита приподнялся на цыпочки, запустил пальцы в вазочку и на дне ее ощупал что-то твердое. Никита зажал это в кулак и спрыгнул со стула. Кот отскочил, фыркнул, поднял шерсть.

– Бежим, нашел, скорее, – крикнул Никита. И дети пустились что было силы бежать через комнаты. За ними, беззвучно по лунным квадратам, скакал Василий Васильевич, опустив хвост.

Дети выбежали в прихожую, сели на сундук, на волчий мех и, запыхавшись и дыша, глядели друг на друга. У Лили горели щеки

– Ну, – сказала она.

Никита разжал пыльные пальцы. На ладони его засветилось синим камушком золотое, тоненькое колечко. Лиля молча всплеснула руками.

– Какое колечко! Слушайте, это наверное волшебное колечко. Что же мы с ним будем делать?

Никита взял ее руку и надел колечко на палец. Лиля слабым голоском сказала было: «Нет, почему же мне, оно так же и ваше». Но когда колечко было надето, она обхватила Никиту руками за шею и поцеловала.

– Никита, вы лучше всех на свете.

– Лиля, вот что, – проговорил Никита, собрав все присутствие духа, – я вам посвятил одни стихи, про лес. – Он вытащил из кармана бумажку со стихами и подал Лиле. Стихи были прочитаны ею, потом им, вслух. Лиля с глубоким уважением и восторгом глядела на Никиту. Он сказал, что завтра же начнет писать целую книгу стихов и посвятит ее Лиле.

Матушка, увидав за ужином колечко и выслушав, как оно было найдено, изумилась:

– Да, колечко очень старинное, оно пролежало там в часах много десятков лет. А вы знаете, Анна Аполлосовна, кому, я думаю, оно могло принадлежать? Уверена, что это колечко той женщины, из-за которой сошел с ума прадедушка Африкан Африканович. Ну, конечно, вот и год нацарапан.

Лиля и Никита переглянулись.

Святочные, дни пролетели как птицы. Дети катались с гор, гадали, ездили ряжеными на деревню и рождество кончилось. Лиля и Виктор уехали. И Аркадий Иванович, разбудив однажды Никиту, сказал строговато: «Вставай, разбойник, через полчаса я тебя жду в классной комнате».

Сами желаете седлать?

Клопика вывели из конюшни. Никита с волнением оглядел его.

Клопик был рыжий, хорошо вычищенный, курбатенький, плотный меринок, в чулках, с темным густым хвостом и темной же гривой. Большая челка закрывала ему глаза, и он поматывал головой, весело поглядывая из-за волос. Вдоль спины у него шел черный ремешок.

Конь добрый, - сказал Сергей Иванович и поднес ему ведро с водой. Клопик выпил и поднял морду - вода текла у него с серых губ.

Никита взял узду и, как его учили, завел удила сбоку в рот и взнуздал. Клопик похватал зубами железо. Никита наложил потник, серую с вензелем попону, поверх нее - седло и стал затягивать подпруги, - дело было нелегкое.

Надувается, - сказал Сергей Иванович, - хитрое животное, брюхо надувает, - и он шлепнул ладонью Клопику по животу; мерин выдохнул воздух, Никита затянул подпруги.

Подошел Василий Никитьевич и начал командовать:

В левую руку поводья, заходи спереди лошади, с левого плеча. Садись. Бери ее в шенкеля. Не запускай ноги в стремя, не подворачивай носки.

Никита сел, дрожащей ногой нашел правое ускользавшее стремя, тронул, и Клопик рысью пошел прямо в конюшню.

Василий Никитьевич закричал:

Стой! стой! Работай правым поводом, разиня!.. В конюшне, в холодке, Клопик остановился. Никита, горячий от стыда, соскочил, взял его за повод и повел к выходу, шепча хитрому меринку:

Свинья, настоящая свинья, дурак несчастный!.. Клопик весело кивал челкой. Сергей Иванович сказал, подходя:

Садитесь, я его проведу. Меринишка какой хитрящий. Не хотится ему работать, а хотится в холодке стоять.

Наконец Клопика обуздали, и Никита гарцевал на нем собачьим галопом вдоль скотных дворов.

Сергей Иванович надел шапочку с перьями, обсыпанные мукой перчатки, сел на козлы и крикнул сурово:

Артем, державший под уздцы Лорда Байрона, отскочил в сторону, и тройка, рванувшись и стуча по доскам, вылетела из каретника, сверкая лаком и медью коляски, кидая свежими комьями с копыт пристяжных, заливаясь подобранными бубенцами, - описала по зеленому двору полукруг и стала у дома.

С крыльца спустилась Александра Леонтьевна в белом платье и, раскрывая белый зонтик, с тревогой смотрела на гарцевавшего вдалеке Никиту. Отец подсадил матушку в коляску, вскочил сам.

Сергей Иванович приподнял вожжи. Караковые великолепные звери, просясь на тугих удилах, легко понесли коляску, простучали по мостику, пристяжные пошли в галоп, завились. Лорд Байрон, зная, что все это - шутки, прядал ушами. Матушка поминутно оглядывалась. Никита, пригнувшись, бросив поводья, во весь мах догонял тройку.

Он хотел лихо пролететь мимо, но Клопик рассудил, что это - лишнее, и когда поравнялся с коляской, то свернул на дорогу и пошел рысью, ровненько позади колес, в облаке пыли. Никакими силами его нельзя было ни приостановить, ни свернуть в сторону: все это он считал излишним, - ехать, так ехать по дороге, зря не задираться.

Матушка оглядывалась. Никита трясся, сжав рот, напряженно глядя между ушей лошади. От пыли тошнило, от Клопиной рыси перебултыхался живот.

Хочешь в коляску?

Никита упрямо замотал головой. Отец, засмеявшись, сказал Сергею Ивановичу:

Дай ходу!

Лорд Байрон наставил уши и пошел выкидывать железными ногами, пристяжные разостлались над травой, Клопик перешел в галоп, но коляска уходила, ион, рассердившись, скакал теперь что было силы - старался ужасно.

Отвратительное ощущение ровной рыси прошло, Никита сидел легко и крепко, свистел ветер в ушах, сбоку дороги ходили волнами зеленые хлеба, невидимо в солнечном свете пели простенькими голосами жаворонки… Это было почти так же хорошо, как у Фенимора Купера.

Коляска пошла шагом. Никита догнал ее и, отпыхиваясь, радостно глядел на отца.

Хорошо, Никита?

Чудесно… Клопик - удивительная лошадь…

В КУПАЛЬНЕ

Рано поутру Василий Никитьевич, Аркадий Иванович и Никита шли гуськом по тропинке, в сизой от росы траве, на пруд - купаться.

Утренний дымок еще стоял в густых чащах сада. На поляне, над медовыми желтыми метелками, над белыми кашками, толклись легкими листиками бабочки, летела озабоченная пчела. В чаще сада ворковал дикий голубь, - закрыв глаза, надув грудку, печально, сладко ворковал о том, что точно так же все это будет всегда, и пройдет, и снова будет.

Пройдя по длинным хлопающим по воде мосткам в дощатую купальню, Василий Никитьевич раздевался в тени на лавке, похлопывал себя по белой волосатой груди, по гладким бокам, щурился на ослепительные отблески воды и говорил:

Хорошо, отлично!

Его загорелое лицо с блестящей бородой казалось приставленным к белому телу. От отца особенно хорошо пахло здоровьем. Когда на ногу или на плечо садилась муха, он звонко шлепал ее ладонью, и на теле оставалось розовое пятно. Остынув, отец брал душистое мыло, очень легкое, не тонущее в воде, осторожно сходил по скользкой от зеленой плесени лесенке в купальню, - вода была ему по грудь, - и начинал шибко мылить голову и бороду, фыркая и приговаривая:

Хорошо, отлично.

Вверху, над купальней, в солнечном синем свете, стояли мушки. Залетело коромысло, трепеща глядело изумрудными выпученными глазами на мыльную голову Василия Никитьевича и уносилось боком. Аркадий Иванович в это время поспешно и стыдливо раздевался, поджимая длинные пальцы на ногах, несколько кривоватых, отворял наружную дверцу купальни, оглядывался - не видит ли его кто-нибудь с берега, - басом говорил: «Ну-с, хорошо-с», - и бросался животом в пруд. Вода с плеском расступалась, взлетали с ветел испуганные грачи, а он плыл саженками, вилял под синеватой водой худым рыжеволосым телом.