«Я буду любить тебя все лето», - это звучит куда убедительней, чем «всю жизнь» и - главное - куда дольше!

Если бы Вы сейчас вошли и сказали: «Я уезжаю надолго, навсегда», - или: «Мне кажется, я Вас больше не люблю», — я бы, кажется, не почувствовала ничего нового: каждый раз, когда Вы уезжаете, каждый час, когда Вас нет - Вас нет навсегда и Вы меня не любите.

Влюбляешься ведь только в чужое, родное - любишь.

Встречаться нужно для любви, для остального есть книги.

Творчество - общее дело, творимое уединёнными.

В мире ограниченное количество душ и неограниченное количество тел.

Любить — видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители.

Не любить — видеть человека таким, каким его осуществили родители.

Разлюбить — видеть вместо него: стол, стул.

Если я человека люблю, я хочу, чтоб ему от меня стало лучше - хотя бы пришитая пуговица. От пришитой пуговицы - до всей моей души.

Успех - это успеть.

Что можешь знать ты обо мне, раз ты со мной не спал и не пил?

Нет на земле второго Вас.

Я не хочу иметь точку зрения. Я хочу иметь зрение.

Слушай и помни: всякий, кто смеется над бедой другого — дурак или негодяй; чаще всего — и то, и другое… Когда человек попадает впросак — это не смешно… Когда человека обливают помоями — это не смешно… Когда человеку подставляют подножку — это не смешно… Когда человека бьют по лицу — это подло. Такой смех — грех…

Единственное, чего люди не прощают - это то, что ты без них, в конце концов, обошёлся.

Скульптор зависит от глины. Художник от красок. Музыкант от струн. У художника, музыканта может остановиться рука. У поэта - только сердце.

«Стерпится - слюбится». Люблю эту фразу, только наоборот.

Любимые вещи: музыка, природа, стихи, одиночество. Любила простые и пустые места, которые никому не нравятся. Люблю физику, её загадочные законы притяжения и отталкивания, похожие на любовь и ненависть.

В одном я - настоящая женщина: я всех и каждого сужу по себе, каждому влагаю в уста - свои речи, в грудь - свои чувства. Поэтому все у меня в первую минуту: добры, великодушны, щедры, бессонны и безумны.

Насколько я лучше вижу человека, когда не с ним!

Никто не хочет - никто не может понять одного: что я совсем одна. Знакомых и друзей - вся Москва, но ни одного кто за меня - нет, без меня! - умрет.

Мужчины не привыкли к боли, - как животные. Когда им больно, у них сразу такие глаза, что всё что угодно сделаешь, только бы перестали.

Мечтать ли вместе, спать ли вместе, но плакать всегда в одиночку.

О, Боже мой, а говорят, что нет души! А что у меня сейчас болит? - Не зуб, не голова, не рука, не грудь, - нет, грудь, в груди, там, где дышишь, - дышу глубоко: не болит, но всё время болит, всё время ноет, нестерпимо!

Человечески любить мы можем иногда десятерых, любовно — много — двух. Нечеловечески — всегда одного.

Я хочу такой скромной, убийственно-простой вещи: чтобы, когда я вхожу, человек радовался.

Вы мне сейчас — самый близкий, вы просто у меня больнее всего болите.

Что-то болит: не зуб, не голова, не живот, не- не- не-… а болит. Это и есть душа.

Спасибо тем, кто меня любил, ибо они дали мне прелесть любить других, и спасибо тем, кто меня не любил, ибо они дали мне прелесть любить себя.

Долго, долго, — с самого моего детства, с тех пор, как я себя помню — мне казалось, что я хочу, чтобы меня любили. Теперь я знаю и говорю каждому: мне не нужно любви, мне нужно понимание. Для меня это — любовь. А то, что Вы называете любовью (жертвы, верность, ревность), берегите для других, для другой, — мне этого не нужно.

Я, когда не люблю, — не я… Я так давно — не я…

В жизни свое место знаю, и оно не последнее, ибо никогда не становлюсь в ряд.

Прощания вовсе не было. Было — исчезновение.

Вас же я любила в здравом уме и твердой памяти и все-таки любила — безумно.

«Что я делаю на свете? — Слушаю свою душу.»

Женщины говорят о любви и молчат о любовниках, мужчины — обратно.

Что мы можем сказать о Боге? Ничего. Что мы можем сказать Богу? Все.

Чувство не нуждается в опыте, оно заранее знает, что обречено. Чувству нечего делать на периферии зримого, оно — в центре, оно само — центр. Чувству нечего искать на дорогах, оно знает — что придёт и приведёт — в себя.

…сколького бы я никогда не поняла, если бы родилась мужчиной…

Грех не в темноте, а в нежелании света!

Глупо у поэта спрашивать время. Без-дарно. Потому он и сошел с ума — от таких глупых вопросов. Нашли себе часы! ЕМУ нужно говорить время, а не у него — спрашивать.

Легче лисенка скрыть под одеждой, чем утаить вас — ревность и нежность?

Мне уже не больно,
Мне уже всё взросло и ясно.

Не стыдись, страна Россия! Ангелы — всегда босые.

Жить надо так, чтобы Душа сбылась.

Что ты можешь знать обо мне, если ты со мной не спал и не пил?!

Богини бракосочетались с богами, рождали героев, а любили пастухов.

Не нужен мне тот, кому я не необходима.
Лишний мне тот, кому мне нечего дать…

Люди ревнуют только к одному: одиночеству. Не прощают только одного: одиночества. Мстят только за одно: одиночество. К тому — того — за то, что смеешь быть один.

Надо молчать, когда болит. Иначе ударят именно туда.

Я даже не знаю: есть ли Вы в моей жизни? В просторах моей души — нет. Но там, на подступах к душе, в некоем между: небом и землёй, душой и телом, собакой и волком, в пред-сне, в после-грезье, там, где «я не я, и собака не моя», там Вы не только есть, но только Вы один и есть.

Лучше потерять человека всем собой, чем удержать его какой-то своей сотой.

Вся жизнь делится на три периода: предчувствие любви, действие любви и воспоминания о любви.

Гладьте ребенка по голове — это его окрыляет.

Чем чаще обнимаете ребенка — тем крепче он стоит на ногах.

Целуйте постоянно дите своё — и в его сердце всегда будет любовь.

В чем грех мой? Что в церкви слезам не учусь,
Смеясь наяву и во сне?
Поверь мне: я смехом от боли лечусь,
Но в смехе не радостно мне!

Уметь всё сказать — и не разжать губ. Всё уметь дать — и не разжать руки. Это — отказ, который является главной движущей силой моихпоступков. Силой? — Отказ? Да, потому что подавление энергии требует бесконечно большего усилия, чем ее свободное проявление — для которого вообще не нужно усилий. Что трудней: сдержать лошадь или пустить её вскачь? И — поскольку лошадь, которую мы сдерживаем, — мы сами, — что мучительней: держать себя в узде или разнуздать свои силы?

Можно шутить с человеком, но нельзя шутить с его именем.

Цветаева: — Мужчина никогда не хочет первый. Если мужчина захотел, женщина уже хочет.

Антокольский: — А что же мы сделаем с трагической любовью? Когда женщина — действительно — не хочет?

Цветаева: — Значит, не она хотела, а какая-нибудь рядом. Ошибся дверью.

Каждый раз, когда узнаю, что человек меня любит, — удивляюсь, не любит — удивляюсь, но больше всего удивляюсь, когда человек ко мне равнодушен.

Я поняла одну вещь: с другим у меня было «р», буква, которую я предпочитала, — самая я из всего алфавита, самая мужественная: мороз, гора, герой, Спарта, зверь — все, что во мне есть прямого, строгого, сурового.

С Вами: шелест, шепот, шелковый, тишина — и особенно: cheri.

Но это случается со мной так редко, так никогда. Я все время боюсь, что я грежу, что вот сейчас проснусь — и снова гора, герой…

Ты не делаешь меня счастливее, ты делаешь меня умнее.

Если эта зима пройдет, я действительно буду сильна как смерть — или просто — мертвая.

Водосточная труба: точная судьба.

В Бессмертье что час — то поезд!

Не будь души, тело бы не чувствовало боли. Для радости его достаточно.

Слава! Я тебя не хотела;
Я б тебя не сумела нести…

Когда люди, сталкиваясь со мной на час, ужасаются тем размером чувств, которые во мне вызывают, они делают тройную ошибку: не они — не во мне — не размеры. Просто: безмерность, встающая на пути. И они может быть правы в одном только: в чувстве ужаса.

Мне сон не снится, я его сню.

Делать то, чего не хочу для меня, невозможность. Не делать того, что хочу, обычное состояние.

Человек — повод к взрыву. (Почему вулканы взрываются?) Иногда вулканы взрываются сокровищами. Дать взорваться больше, чем добыть.

Только те, кто высоко ценит себя, могут высоко ценить других. Дело во врожденном чувстве [масштаба].

Высшая жертва — скрыть, что это — жертва.

Поэт не может воспевать государство — какое бы ни было — ибо он — явление стихийное, государство же — всякое — обуздание стихий.

Такова уже природа нашей породы, что мы больше отзываемся на горящий, чем на строящийся дом.

Я вовсе не говорила, что искусства судить нельзя, я только говорила, что никто его так осудить не сможет, как поэт.

Всяк на Руси — бездомный.

Благоприятные условия? Их для художника нет. Жизнь сама неблагоприятное условие.

Путь комет — поэтов путь.

Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!

Моим стихам, как драгоценным винам, Настанет свой черед.

Ненаписанных стихов — не жаль!

Должно быть — любовь проще
И легче, чем я ждала.

Любовь: зимой от холода, летом от жары, весной от первых листьев, осенью от последних: всегда от всего.

Не ждите ни суда, ни милости.

Предательство уже указывает на любовь. Нельзя предать знакомого.

Так влюбливаются в любовь: Впадываются в пропасть.

Шутим, шутим, а тоска всё растёт, растёт…

Тот кто обходится без людей — без того и люди обходятся.

Я молчу, я даже не смотрю на тебя и чувствую, что в первый раз — ревную. Это — смесь гордости, оскорбленного самолюбия, горечи, мнимого безразличия и глубочайшего возмущения.

Изо дня в день держишь душу наготове…
А ведь возьмут врасплох …

Плохие стихи как корь, ими лучше переболеть в детстве

Сегодня, не имеющее Вчера, не имеет Завтра.

Самое большое (мое) горе в любви — не мочь дать столько, сколько хочу.

Меня нужно любить совершенно необыкновенно, чтобы я поверила.

Любовник: тот, кто любит, тот, через кого явлена любовь, провод стихии Любви. Может быть в одной постели, а может быть — за тысячу верст. Любовь не как «связь», а как стихия.

Тело — вместилище души. Поэтому — и только поэтому — не швыряйтесь им зря!

И у меня бывает тоска… От неё я бегу к людям, к книгам, даже к выпивке, из-за неё завожу новые знакомства. Но когда тоска «от перемены мест не меняется» — дело дрянь, так как выходит, что тоска зависит от себя, а не от окружающего.

— Я вовсе не предполагаю, что отлично разбираюсь в современности. Современность — вещь устанавливаемая только будущим и достоверная только в прошлом.

Вы дороги мне. Но — мне просто нечем больше дышать с Вами

Бог, нe суди, ты нe был жeнщиной нa Зeмлe!

Письмо, оставшееся без ответа, — это рука, не встретившая руки.

Все дело в том, чтобы мы любили, чтобы у нас билось сердце — хотя бы разбивалось вдребезги! Я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи — те самые серебряные сердечные дребезги.

… Мы люди чужих пород. Я, понимая Вас до глубины — не принимаю, Вы, принимая меня до глубины — не понимаете. Вы верите мне в кредит.

Милые! А может быть я так много занимаюсь собой, потому что никто из вас мною не занялся достаточно?

Мне нужно, чтобы меня любили… Нуждались — как в хлебе.

Мне от человека надо, — необходимо: или очарование или большой, во всеоружии, бессонный ум. … Вне этого мне с человеком пусто. Лучше одной.

Сорока семи лет от роду скажу, что всё, что мне суждено было узнать, — узнала до семи лет, а все последующие сорок — осознавала…

Перестала ли я Вас любить? Нет. Вы не изменились и не изменилась — я. Изменилось одно: моя болевая сосредоточенность на Вас. Вы не перестали существовать для меня, я перестала существовать в Вас. Мой час с Вами кончен, остается моя вечность с Вами.

Друг, я не маленькая девочка (хотя — в чем-то никогда не вырасту), жгла, обжигалась, горела, страдала — все было! — но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия — о стену! — никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы.

«Если душа родилась крылатой —
Что ей хоромы — и что ей хаты!»

В диалоге с жизнью важен не её вопрос, а наш ответ.

«Возлюбленный» — театрально, «Любовник» — откровенно, «Друг» — неопределенно. Нелюбовная страна!

Как в жизни так и в стихах, самое ценное — то, что сорвалось.

Вы не хотите, чтобы знали, что Вы такого-то — любите? Тогда говорите о нём: «Я его обожаю!» — Впрочем — некоторые — знают, что это значит.

Мастерство беседы в том, чтобы скрыть от собеседника его нищенство. Гениальность — заставить его, в данный час, быть Крезом.

Родство по крови грубо и прочно, родство по избранию — тонко. Где тонко, там и рвется.

Если считать Вас близким человеком, Вы заставили меня очень страдать, если же посторонним, — Вы принесли мне только добро. Я никогда не чувствовала Вас ни таким, ни другим, я сражалась в себе за каждого, то есть против каждого.

И хотите вы или нет, я вас уже взяла туда. Внутрь, куда беру всё любимое, не успев рассмотреть. Вижу уже внутри…

Любовь — это когда все в костер и все задаром.

«Ко мне можно только с душой и за душой… всё остальное — тщетно…»

Мальчиков нужно баловать — им, может быть, на войну придётся.

«Не надо работать над стихами, надо чтоб стих над тобой (в тебе!) работал.»

Душу никогда не будут любить так как плоть, в лучшем случае- будут восхвалять. Тысячами душ всегда любима плоть. Кто хоть раз обрек себя на вечную муку во имя одной: души? Да если б кто и захотел- невозможно: идти на вечную муку из любви к душе- уже значит быть ангелом.

Здесь я не нужна, там — невозможна.

Ибо понять другого — значит этим другим хотя бы на час стать.

Я могу без Вас, я не девочка и не женщина, мне не нужны ни куклы, ни мужчины. Я могу без всех, но, может, в первый раз мне хочется не мочь.

Любовь, это значит… — Мой.

Есть тела, удивительно похожие на душу.

Знаешь, чего я хочу — всегда хочу. Потемнения, посветления, преображения. Крайнего мыса чужой души — и своей. Слов, которых никогда не услышишь, не скажешь. Небывающего. Чудовищного. ЧУДА.

Знаете, для чего существуют поэты? Для того чтобы не стыдно было говорить самые больные вещи.

…Я всегда целую — первая, так же просто, как жму руку, только — неудержимее. Просто никак не могу дождаться! Потом, каждый раз: «Ну, кто тебя тянул? Сама виновата!» Я ведь знаю, что это никому не нравится, что все они любят кланяться, клянчить, искать случая, добиваться, охотиться… А главное — я терпеть не могу, когда другой целует — первый. Так я по крайней мере знаю, что я этого хочу.

У меня особый дар идти с собой (мыслями, стихами, даже любовью) как раз не к тем.

«Будь" — единственное слово любви, человеческой и божеской. Остальное-частности.

Женщина — единственный азарт, потому что исток и устье всех азартов.

Никакая страсть не перекричит во мне справедливости. Делать другому боль, нет, тысячу раз, лучше терпеть самой. Я не победитель. Я сама у себя под судом, мой суд строже вашего, я себя не люблю, не щажу.

Юноша, мечтающий о большой любви, постепенно научается пользоваться случаем.

«Все женщины ведут в туманы.»

«Я должна была бы пить Вас из четвертной, а пью по каплям, от которых кашляю.»

Не дарите любимым слишком прекрасного, потому что рука подавшая и рука принявшая, неминуемо расстанутся.

Не запрещай себе творить, пусть иногда выходит криво, твои нелепые мотивы никто не сможет повторить!

Благославляю того, кто изобрел глобус — за то, что я могу сразу этими двумя руками обнять весь земной шар — со всеми моими любимыми!

Моя душа теряет голову.

Мой любимый вид общения — потусторонний: сон: видеть во сне. А второе — переписка. Письмо как некий вид потустороннего общения, менее совершенное, нежели сон, но законы те же. Ни то, ни другое — не по заказу: снится и пишется не когда нам хочется, а когда хочется: письму — быть написанным, сну — быть увиденным.

Люди смотрели на меня со своей колокольни, в то время как я была на своей. Вот почему я никого не сужу.

Человеческая беседа — одно из самых глубоких и тонких наслаждений в жизни: отдаёшь самое лучшее — душу, берёшь то же взамен, и всё это легко, без трудности и требовательности любви.

Если у Вас за спиной кричат «Дурак!», то это не повод оглядываться.

Безмерность моих слов — только слабая тень безмерности моих чувств.

Любовь странная штука: питается голодом и умирает от пищи.

Бездарна женщина: когда не любит (никого), когда ее любит тот, кого она не любит…

Женщине, если она человек, мужчина нужен, как роскошь, — очень, очень иногда. Книги, дом, забота о детях, радости от детей, одинокие прогулки, часы горечи, часы восторга, — что тут делать мужчине?

У женщины, вне мужчины, целых два моря: быт и собственная душа.

Моя душа чудовищно ревнива: она бы не вынесла меня красавицей.

Говорить о внешности в моих случаях — неразумно: дело так явно, и настолько — не в ней!

— «Как она Вам нравится внешне?» — А хочет ли она внешне нравиться? Да я просто права на это не даю, — на такую оценку!

Я — я: и волосы — я, и мужская рука моя с квадратными пальцами — я, и горбатый нос мой — я. И, точнее: ни волосы не я, ни рука, ни нос: я — я: незримое.

Самое опьянительное для меня — преданность в несчастье. Это затмевает всё.

Женщина с колыбели чей-нибудь смертный грех…

Когда вы любите человека, вам всегда хочется, чтобы он ушел, чтобы о нем помечтать.

«Музыка: через душу в тело. — Через тело в душу: любовь.»

Я не думаю, я слушаю. Потом ищу точного воплощения в слове. Получается ледяная броня формулы, под которой — только сердце.

Пожарные! — Душа горит!!!

Странные бывают слова для самых простых вещей! Но пока до простоты додумаешься…

Как я люблю имена и знамена, волосы и голоса, старые вина и старые троны, каждого встречного пса. Полуулыбки в ответ на вопросы и молодых королей, как я люблю огонек папиросы в бархатной чаще аллей. Ладанки, карты, флаконы и свечи, запах кочевий и шуб, лживые в души идущие речи очаровательных губ…

Действующих лиц в моей повести не было… Была Любовь! Она и действовала лицами!

Возьми меня с собой спать, в самый сонный сон, я буду лежать очень тихо: только сердце (которое у меня — очень громкое!). Слушай, я непременно хочу проспать с тобой целую ночь — как хочешь! — иначе это будет жечь меня (тоска по тебе, спящем) до самой моей смерти.

«Это Романтизм. Это ничего общего с любовью не имеет. Можно любить мысль человека — и не выносить формы его ногтей, отзываться на его прикосновение — и не отзываться на его сокровеннейшие чувства. Это — разные области. Душа любит душу, губы любят губы, если Вы будете смешивать это и, упаси Боже, стараться совмещать, Вы будете несчастной.»

Это был первый акт моего женского послушания. Я всегда хотела слушаться, другой только никогда не хотел властвовать (мало хотел, слабо хотел), чужая слабость поддавалась моей силе, когда моя сила хотела поддаться — чужой.

Наиживейшим наслаждением моей жизни была ходьба — одинокая и быстрая, быстрая и одинокая. Мой великий одинокий галоп.

Жить — это неудачно кроить и беспрестанно латать, — и ничто не держится (ничто не держит меня, не за что держаться, — простите мне эту печальную, суровую игру слов).

Когда я пытаюсь жить, я чувствую себя бедной маленькой швейкой, которая никогда не может сделать красивую вещь, которая только и делает, что портит и ранит себя, и которая, отбросив все: ножницы, материю, нитки, — принимается петь. У окна, за которым бесконечно идет дождь.

Я живу, как другие танцуют: до упоения — до головокружения — до тошноты!

Не люби богатый — бедную, не люби учёный — глупую, не люби красивый — бледную, не люби хороший — вредную, золотой — полушку медную…

«Пушкинскую руку жму, а не лижу.»

Мне БОЛЬНО, понимаете? Я ободранный человек, а вы все в броне. У всех вас: искусство, общественность, дружбы, развлечения, семья, долг — у меня, на глубину, НИ-ЧЕ-ГО.

О да, у жизни, как она ни тесна, есть своя прелесть и сила — хотя бы звук живого голоса, ряд неуловимостей, которых не вообразишь.

«Бог создал человека только до тальи, — над остальным постарался Дьявол.»

Целому морю — нужно все небо,
Целому сердцу — нужен весь Бог.

Только к концу своего пути я поняла простую истину — помогать надо сильным, деньги давать богатым.

А всю жизнь одну и ту ж, пусть любит герой в романе…

Циник не может быть поэтом.

Истинный палач, палач средневековья, — тот, кто имел право обнять свою жертву, тот, кто дарует смерть, а не отнимает жизнь.

Если есть в этой жизни самоубийство, оно не там, где его видят, и длилось оно не спуск курка, а двенадцать лет жизни.

Мне плохо с людьми, потому что они мешают мне слушать мою душу или просто тишину.

Всякая любовь — сделка. Шкуру за деньги. Шкуру за шкуру. Шкуру за душу. Когда не получаешь ни того, ни другого, ни третьего, даже такой олух-купец как я прекращает кредит.

Ложь. Не себя презираю, когда лгу, а тебя, который меня заставляет лгать.

Громким смехом не скроешь дикой боли.

Под таким взглядом могли бы созреть персики в вашем саду.

Мне каждый нужен, ибо я ненасытна. Но другие, чаще всего, даже не голодны, отсюда это вечно-напряженное внимание: нужна ли я?

У моды вечный страх отстать, то есть расписка в собственной овечьести.

Женщина, не забывающая о Генрихе Гейне в тот момент, когда в комнату входит ее возлюбленный, любит только Генриха Гейне.

Бонапарта я осмелилась бы полюбить в день его поражения.

Бойтесь понятий, облекающихся в слова, радуйтесь словам, обнажающим понятия.

Ложусь в постель, как в гроб. И каждое утро — действительно — восстание из мертвых.

Не будет даже пустоты, поскольку я никакого места в Вашей жизни не занимаю. Что касается «душевной пустоты», то чем больше душа пуста, тем лучше она наполняется. Лишь физическая пустота идет в счет. Пустота вот этого стула. В Вашей жизни не будет стула, пустующего мною…

«Я хочу спать с тобою — засыпать и спать. Чудное народное слово, как глубоко, как верно, как недвусмысленно, как точно то, что оно говорит. Просто — спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку — на твое правое — и ничего больше. Нет еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И — его целовать.»

Каждый человек сейчас колодец, в который нельзя плевать. — А как хочется!

Одна половинка окна растворилась. Одна половинка души показалась. Давай-ка откроем — и ту половинку, и ту половинку окна.

Есть люди определенной эпохи и есть эпохи, воплощающиеся в людях.

Четкость моих чувств заставляет людей принимать их за рассуждения.

Я никогда не понимаю, что я в жизни человека. (Очевидно — ничто. 1932 г.)

Нам дано прожить вместе целый кусок жизни. Проживем же его возможно лучше, возможно дружнее.

Для этого мне нужно Ваше и свое доверие. Будем союзниками. Союзничество (вопреки всему и через всех!) уничтожает ревность.

Это начало человечности, необходимой в любви. «Не на всю жизнь». — Да, но что на всю жизнь?! (Раз жизнь сама «не на всю жизнь» — и слава Богу!)

Прав в любви тот, кто более виноват.

Вся тайна в том, чтобы событие сегодняшнего дня рассказать так, как-будто оно было сто лет назад, а то, что совершилось сто лет назад — как сегодня.

Есть женщины, у которых по чести, не было ни друзей, ни любовников: друзья слишком скоро становились любовниками, любовники — друзьями.

— Никогда не уступаю желанию, всегда — причуде. От сильных своих желаний мне как-то оскорбительно, от причуды — весело.

В желании я — раб, в причуде — царь.

Вы меня никогда не любили. Если любовь разложить на все ее составные элементы — все налицо; нежность, любопытство, жалость, восторг и т. д. Если всё это сложить вместе — может и выйдет любовь.

— Но это никогда не слагалось вместе.

Нет маленьких событий. Есть маленькие люди.

Сегодня у меня явилась мысль: если юность — весна, зрелость — лето, пожилые годы — осень и старость — зима, то что же — детство? Это — весна, лето, осень и зима в один день.

Счастливому человеку жизнь должна — радоваться, поощрять его в этом редком даре. Потому что от счастливого — идет счастье.

Любовь побеждает все, кроме бедности и зубной боли.

Поэт видит неизваянную статую, ненаписанную картину и слышит неигранную музыку.

Я ведь знаю, что я — в последний раз живу.

Забота бедных: старое обратить в новое, богатых: новое — в старое.

Любовность и материнство почти исключают друг друга. Настоящее материнство — мужественно.

Не слишком сердитесь на своих родителей, — помните, что и они были вами, и вы будете ими.

Никогда не говорите, что так все делают: все всегда плохо делают — раз так охотно на них ссылаются. У всех есть второе имя: никто, и совсем нет лица: бельмо. Если вам скажут: так никто не делает (не одевается, не думает, и т. д.) отвечайте: — А я — кто.

У Есенина был песенный дар, а личности не было. Его трагедия — трагедия пустоты. К 30-ти годам он внутренно кончился. У него была только молодость.

Самое лучшее в мире, пожалуй, — огромная крыша, с которой виден весь мир.

После музыки такое же опустошение, как после любви, — но менее растравительно, потому что в тебе одном.

Человек голоден: ест хлеб.

Если ж человек сосредоточен на выборе меню — он недостаточно голоден — только: en appetit {ощушает аппетит (фр.).} — а может быть только старается вызвать его.

Не стесняйтесь уступить старшему место в трамвае. Стесняйтесь — не уступить.

Никогда не бойтесь смешного, и если видите человека в глупом положении: 1) постарайтесь его из него извлечь, если же невозможно — прыгайте в него к нему как в воду, вдвоём глупое положение делится пополам: по половинке на каждого — или же, на худой конец — не видьте его.

Безделие; самая зияющая пустота, самый опустошающий крест. Поэтому я — может быть — не люблю деревни и счастливой любви.

В какую-то секунду пути цель начинает лететь на нас. Единственная мысль: не уклониться.

Боль называется ты.

Вам удалось то, чего не удавалось до сих пор никому: оторвать меня не от: себя (отрывал всякий), а от: своего.

Всё нерассказанное — непрерывно. Так, непокаянное убийство, например, — длится. То же о любви.

В моих чувствах, как в детских, нет степеней.

Первый любовный взгляд — то кратчайшее расстояние между двумя точками, та божественная прямая, которой нет второй.

Хочу Вас видеть — теперь будет легко — перегорело и переболело. Вы можете идти ко мне с доверием.

Я не допускаю мысли, чтобы все вокруг меня любили меня больше, чем Вы. Из всех Вы — мне — неизменно — самый родной.

Что женская гордость перед человеческой правдой.

И правда более полная, чем Вы думаете: ибо дерево шумит Вам навстречу только если Вы это чувствуете, это так чувствуете, а так — просто шумит. Только Вам и никому другому, так же как: никому. Вам — если Вы его так слышите (любите), или, если никому не нужно — никому.

Книга должна быть исполнена читателем как соната. Буквы — ноты. В воле читателя — осуществить или исказить.

Книгу должен писать читатель. Лучший читатель читает закрыв глаза.

Нам с вами важно условиться, договориться и — сговорившись — держать. Ведь, обычно, проваливается потому, что оба ненадёжны. Когда один надёжен — уже надежда. А мы ведь оба надёжны, Вы и я.

Веселья — простого — у меня, кажется, не будет никогда и, вообще, это не моё свойство.

Когда люди так брошены людьми, как мы с тобой — нечего лезть к Богу — как нищие. У него таких и без нас много!

Для меня одиночество — временами — единственная возможность познать другого, прямая необходимость.

От меня не бегают — бегут. За мной не бегают — ко мне прибегают.

Слушайте внимательно: не могу сейчас иных рук, НЕ МОГУ, могу без ВАШИХ, не могу: НЕ Ваших!

И часто, сидя в первый раз с человеком, посреди равнодушного разговора, безумная мысль: — «А что если я его сейчас поцелую?!» — Эротическое помешательство? — Нет. То же, должно быть, что у игрока перед ставкой,— Поставлю или нет? Поставлю или нет? — С той разницей, что настоящие игроки — ставят.

Книги мне дали больше, чем люди. Воспоминание о человеке всегда бледнеет перед воспоминанием о книге.

Любезность — или нежелание огорчить? Глухота — или нежелание принять?

Душа — это парус. Ветер — жизнь.

Не женщина дарит мужчине ребёнка, а мужчина — женщине. Отсюда возмущение женщины, когда у неё хотят отнять ребёнка (подарок), — и вечная, бесконечная — за ребёнка — благодарность.

Творчество поэта только ряд ошибок, вереница вытекающих друг из друга отречений. Каждая строка — будь то вопль! — мысль работавшая на всем протяжении его мозга.

Очарование: отдельная область, как ум, как дар, как красота — и не состоящая ни в том, ни в другом, ни в третьем. Не состоящее, как они несоставное, неразложимое, неделимое.

Время! Я не поспеваю.

Совесть должна разучиться спрашивать: за что?

Я неистощимый источник ересей. Не зная ни одной, исповедую их все. Может быть и творю.

Любовь не прибавляет к весне, весна — тяжёлое испытание для любви, великий ей соперник.

Мне моё поколенье — по колено.

Не подозревайте меня в бедности: я друзьями богата, у меня прочные связи с душами, но что мне было делать, когда из всех на свете в данный час души мне нужны были только Вы?!

Жизнь: ножи, на которых пляшет
Любящая.

Душе, чтобы писать стихи нужны впечатления. Для мысли впечатлений не надо, думать можно и в одиночной камере — и м. б. лучше чем где-либо.

Богом становишься через радость, человеком через страдание. Это не значит, что боги не страдают и не радуются — человеки.

Француженки не стесняются открывать шею и плечи (и грудь) перед мужчинами, но стесняются это делать перед солнцем.

Я читала твоё письмо на океане, океан читал со мной. Тебе не мешает такой читатель? Ибо ни один человеческий глаз никогда не прочитает ни одной твоей строчки ко мне.

Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо исключая обычное обратное — какая жуть! А только женщин (мужчине) или только мужчин (женщине), заведомо исключая необычное родное — какая скука!

Познай самого себя! Познала. И это нисколько не облегчает мне познания другого. Наоборот, как только я начинаю судить человека по себе, получается недоразумение за недоразумением.

Любить… Распластаннейшей в мире — ласточкой!

Любовница и ведьма. Одно стоит другого.

Единственный выход в старости — ведьма. Не бабушка, а бабка.

Детям своим я пожелаю не другой души, а другой жизни, а если это невозможно — своего же несчастного счастья.

Снежинки — это небесные саламандры.

Он очаровательно рассказывает мне о том, как он меня не любит. И я — внимательно — одобряя — слушаю.

Добрая слава, с просто — славой — незнакома. Слава: чтобы обо мне говорили. Добрая слава: чтобы обо мне не говорили — плохого. Добрая слава: один из видов нашей скромности — и вся наша честность.

Душа — это пять чувств. Виртуозность одного из них — дарование, виртуозность всех пяти — гениальность.

Танго! — Сколько судеб оно свело и развело!

Тело в молодости — наряд, в старости — гроб, из которого рвешься!

Поэты — единственные настоящие любовники женщин.

Есть встречи, есть чувства, когда дается сразу все и продолжения не нужно. Продолжать, ведь это — проверять.

Всё в мире меня затрагивает больше, чем моя личная жизнь.

Жизнь — вокзал... жизнь есть место, где жить нельзя.

Весь наш дурной опыт с любовью мы забываем в любви. Ибо чара старше опыта.

Раз все вокруг шепчут: целуй руку! целуй руку! — ясно, что я руку целовать не должна.

Иногда молчание в комнате — как гром.

Нужно научиться (мне) жить любовным настоящим человека, как его любовным прошлым.

Казанове дано прожить свою жизнь, нам — пережить её.

Клятвы крылаты.

Я запрещаю тебе делать то, чего ты не хочешь!

Я люблю две вещи: Вас — и Любовь.

Слушаю не музыку, слушаю свою душу.

Тире и курсив, — вот единственные, в печати, передатчики интонаций.

Есть нелюбовные трагедии и в природе: смерч, ураган, град. (Град я бы назвала семейной трагедией в природе).

— Единственная любовная трагедия в природе: гроза.

Душа — под музыку — странствует. Странствует — изменяется. Вся моя жизнь — под музыку.

Две возможности биографии человека: по снам, которые он видит сам, и по снам, которые о нем видят другие.

Душу я определённо чувствую посредине груди. Она овальная, как яйцо, и когда я вздыхаю, это она дышет.

Когда я пишу лёжа, в рубашке, приставив тетрадь к приподнятым коленям, я неизбежно чувствую себя Некрасовым на смертном одре.

Подробность какого-нибудь описания почти всегда в ущерб его точности.

Ищут шестого чувства обыкновенно люди, не подозревающие о существовании собственных пяти.

Я бы хотела жить на улице и слушать музыку.

Если я на тебя смотрю, это не значит, что я тебя вижу!

Никто на меня не похож и я ни на кого, посему советовать мне то или инoe — бессмысленно.

Любите не меня, а мой мир.

Если бы всё то, что я отдаю мёртвым на бумаге, я отдавала бы живым в жизни, я была бы безобразна (упорствую!) и сама просила бы посадить меня в сумасшедший дом.

Убеждаюсь, что не понятия не люблю, а слова. Назовите мне ту же вещь другим именем — и вещь внезапно просияет.

— «Погоди, сволочь, когда ты будешь кошкой, а я барыней»... (Воображаемое начало речи кошки — мне.)

Я не принадлежу ни к женщинам, которые бегают, ни к женщинам, за которыми бегают.

— Скорее к первым.— Только моё беганье другое — в стихах.

Я всё говорю: любовь, любовь.

Но — по чести сказать — я только люблю, чтобы мной любовались. — О, как давно меня никто не любил!

Я не могу не думать о своём, поэтому я не могу служить.

От слишком большого и чистого жара сердца, от скромного желания не презирать себя за любовь к тому, кого не можешь не презирать, от этого — ещё и от другого — неизбежно приходишь к высокомерию,— потом к одиночеству.

Мне нужно от Вас: моя свобода к Вам. Мое доверие. — И еще знать, что Вам от этого не смутно.

Я не знала, где Вы, но была там же, где Вы, а так как не знала, где Вы, то не знала, где я — но я знала, что я с Вами.

Моя душа теряет голову.

Все люди берегли мои стихи, никто — мою душу.

Все жаворонки нынче — вороны.

Язык простонародья как маятник между жрать и срать.

— Алексей Александрович! Вы чудесно приняли мой поцелуй!

Не даром я так странно, так близко любила ту вышитую картину: молодая женщина, у её ног двое детей,— девочки.

И она смотрит — поверх детей — вдаль.

Если меня когда-нибудь не раздавит автомобиль или не потопит пароход — все предчувствия — ложь.

Глупое одиночество от того, что никто не вспомнил дня ваших именин (17-го июля — сама не вспомнила!)

Смеяться и наряжаться я начала 20-ти лет, раньше и улыбалась редко.

Я не знаю человека более героичного в ранней юности, чем себя.

Никто так не презирает честной женщины — как честная женщина.

Могу сказать о своей душе, как одна баба о своей девке: «Она у меня не скучливая». Я чудесно переношу разлуку. Пока человек рядом, я послушно, внимательно и восторженно поглощаюсь им, когда его нет — собой.

Есть лирические женские спины.

Я дерзка только с теми, от кого завишу.

Грустно признаться, но хороши мы только с теми, в чьих глазах ещё можем что-либо приобрести или потерять.

Когда мужчины меня оставляют в покое, я глубоко невинна.

Вы верите в другой мир? Я — да. Но в грозный. Возмездия! В мир, где царствуют Умыслы. В мир, где будут судимы судьи. Это будет день моего оправдания, нет, мало: ликования! Я буду стоять и ликовать. Потому что там будут судить не по платью, которое у всех здесь лучше, чем у меня, и за которое меня в жизни так ненавидели, а по сущности, которая здесь мне мешала заняться платьем.

Быть современником — творить своё время, а не отражать его.

Любовь в нас — как клад, мы о ней ничего не знаем, всё дело в случае.

Первая причина неприятия вещи есть неподготовленность к ней.

Я хочу, чтобы ты любил меня всю, какая я есть. Это единственное средство (быть любимой — или нелюбимой).

В любви мы лишены главного: возможности рассказать (показать) другому, как мы от него страдаем.

Брак, где оба хороши — доблестное, добровольное и обоюдное мучение (-чительство).

Расправясь со мной как с вещью, Вы для меня сами стали вещь, пустое место, а я сама на время — пустующим домом, ибо место которое Вы занимали в моей душе было не малó.<...>

Живите как можете — Вы это тоже плохо умеете — а с моей легкой руки, кажется, еще хуже, чем до меня — Вам как мне нужны концы и начала, и Вы как я прорываетесь в человека, сразу ему в сердцевину, а дальше — некуда.

Для меня земная любовь — тупик. Наши сани никуда не доехали, всё осталось сном.

Я Вас бесконечно (по линии отвеса, ибо иначе Вы этого принять не можете, не вдоль времени а вглубь не-времени) — бесконечно, Вы мне дали так много: всю земную нежность, всю возможность нежности во мне, Вы мой человеческий дом на земле, сделайте так чтобы Ваша грудная клетка (дорогая!) меня вынесла, — нет! — чтобы мне было просторно в ней, РАСШИРЬТЕ её — не ради меня: случайности, а ради того, что через меня в Вас рвётся.

Я знаю, что я вам необходима, иначе не были бы мне необходимы — Вы.

Мужчины и женщины мне — не равно близки, равно — чужды. Я так же могу сказать: «вы, женщины», как: «вы, мужчины». Говоря: «мы — женщины», всегда немножко преувеличиваю, веселюсь, играю.

Два источника гениальности женщины: 1) её любовь к кому-нибудь (взаимная или нет — всё равно). 2) чужая нелюбовь.

Вы не разлюбили меня (как отрезать). Вы просто перестали любить меня каждую минуту своей жизни, и я сделала то же, послушалась Вас, как всегда.

Я Вас больше не люблю.

Ничего не случилось, — жизнь случилась. Я не думаю о Вас ни утром, просыпаясь, ни ночью, засыпая, ни на улице, ни под музыку, — никогда.

Всё дело в том, чтобы мы любили, чтобы у нас билось сердце — хотя бы разбивалось вдребезги! Я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи — те самые серебряные сердечные дребезги.

У меня особый дар идти с собой (мыслями, стихами, даже любовью) как раз не-к-тем.

Есть чувства, настолько серьезные, настоящие, большие, что не боятся ни стыда, ни кривотолков. Они знают, что они — только тень грядущих достоверностей.

Мне так жалко, что всё это только слова — любовь — я так не могу, я бы хотела настоящего костра, на котором бы меня сожгли.

Люблю его, как любят лишь никогда не виденных (давно ушедших или тех, кто ещё впереди: идущих за нами), никогда не виденных или никогда не бывших.

У каждого из нас, на дне души, живет странное чувство презрения к тому кто нас слишком любит.

(Некое «и всего-то»? — т. е. если ты меня так любишь, меня, сам ты не бог весть что!)

Я говорю всякие глупости. Вы смеётесь, я смеюсь, мы смеёмся. Ничего любовного: ночь принадлежит нам, а не мы ей. И по мере того, как я делаюсь счастливой — счастливой, потому что не влюблена, оттого, что могу говорить, что не надо целовать, просто исполненная ничем не омраченной благодарности, — я целую Вас.

Я всегда переводила тело в душу (развоплощала его!), а «физическую» любовь — чтоб её полюбить — возвеличила так, что вдруг от неё ничего не осталось. Погружаясь в неё, её опустошила. Проникая в неё, её вытеснила.

Что такое исповедь? Хвалиться своими пороками! Кто мог бы говорить о своих муках без упоения, то есть счастья?!

Я не преувеличиваю Вас в своей жизни — Вы легки даже на моих пристрастных, милосердных, неправедных весах. Я даже не знаю, есть ли Вы в моей жизни? В просторах души моей — нет. Но в том возле-души, в каком-то между: небом и землей, душой и телом, в сумеречном, во всем пред-сонном, после-сновиденном, во всем, где «я — не я и лошадь не моя» — там Вы не только есть, но только Вы и есть...

Возле Вас я, бедная, чувствую себя оглушенной и будто насквозь промороженной (привороженной).

Раньше всё, что я любила, называлось — я, теперь — вы. Но оно всё то же.

Желание вглубь: вглубь ночи, вглубь любви. Любовь: провал во времени.

Страсть — последняя возможность человеку высказаться, как небо — единственная возможность быть буре.

Человек — буря, страсть — небо, её растворяющее.

Благородство сердца — органа. Неослабная настороженность. Всегда первое бьёт тревогу. Я могла бы сказать: не любовь вызывает во мне сердцебиение, а сердцебиение — любовь.

Для полной согласованности душ нужна согласованность дыхания, ибо, что — дыхание, как не ритм души?

Итак, чтобы люди друг друга понимали, надо, чтобы они шли или лежали рядом.

Счастье для Вас, что Вы меня не встретили. Вы бы измучились со мной и все-таки бы не перестали любить, потому что за это меня и любите! Вечной верности мы хотим не от Пенелопы, а от Кармен, — только верный Дон-Жуан в цене! Знаю и я этот соблазн. Это жестокая вещь: любить за бег — и требовать (от Бега!) покоя. Но у Вас есть нечто, что и у меня есть: взгляд ввысь: в звёзды: там, где и брошенная Ариадна и бросившая — кто из героинь бросал? Или только брошенные попадают на небо?

Как это случилось? О, друг, как это случается?! Я рванулась, другой ответил, я услышала большие слова, проще которых нет, и которые я, может быть, в первый раз за жизнь слышу. «Связь?» Не знаю. Я и ветром в ветвях связана. От руки — до губ — и где же предел? И есть ли предел? Земные дороги коротки. Что из этого выйдет — не знаю. Знаю: большая боль. Иду на страдание.

В первую секунду, сгоряча, решение было: «Ни слова! Лгать, длить, беречь! Лгать? Но я его люблю! Нет, лгать, потому что я и его люблю!» Во вторую секунду: «Обрубить сразу! Связь, грязь, — пусть отвратится и разлюбит!» И, непосредственно: «Нет, чистая рана лучше, чем сомнительный рубец. «Люблю» — ложь и «не люблю» (да разве это есть?!) — ложь, всю правду!»

Жизнь страстна, из моего отношения к Вам ушла жизнь: срочность. Моя любовь к Вам (а она есть и будет) спокойна. Тревога будет идти от Вас, от Вашей боли, — о, между настоящими людьми это не так важно: у кого болит!

Ведь я не для жизни. У меня всё — пожар! Я могу вести десять отношений (хороши «отношения»!), сразу и каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он — единственный. А малейшего поворота головы от себя — не терплю.

Почему я к Вам не пришла? Потому что люблю Вас больше всего на свете. Совсем просто. И потому, что Вы меня не знаете. От страждущей гордости, трепета перед случайностью (или судьбой, как хотите). А может быть, от страха, что придется встретить Ваш холодный взгляд на пороге Вашей комнаты.

Я не прошу, потому что отказ мне, себе считаю чудовищным. На отказ у меня один ответ: молчаливые — градом — слёзы.

Я не хочу пронзать Вас собой, не хочу ничего преодолевать, не хочу ничего хотеть. Если это судьба, а не случай, не будет ни Вашей воли, ни моей, не будет, не должно быть, ни Вас, ни меня. Иначе — всё это не имеет никакой цены, никакого смысла. «Милые» мужчины исчисляются сотнями, «милые» женщины — тысячами.

Я всегда предпочитала заставлять спать, а не лишать сна, заставлять есть, а не лишать аппетита, заставлять мыслить, а не лишать рассудка. Я всегда предпочитала давать — избавлять, давать — получать, давать — иметь.

Все мои «никогда» отпадают, как гнилые ветки.

Чьи-то локоны запутались в петле..

Я — тень от чьей-то тени...

Мне так важен человек — душа — тайна этой души, что я ногами себя дам топтать, чтобы только понять — справиться!

То, что Вы называете любовью, я называю у Вас хорошим расположением духа. Чуть Вам плохо (нелады дома, дела, жара) — я уже не существую.

Ни один человек ещё не судил солнце за то, что оно светит и другому...

Обожаю богатых. Богатство — нимб. Кроме того, от них никогда ничего не ждешь хорошего, как от царей, поэтому просто-разумное слово на их устах — откровение, просто-человеческое чувство — героизм. Богатство всё утысячеряет (резонанс нуля!). Думал, мешок с деньгами, нет — человек. Кроме того, богатство дает самосознание и спокойствие («все, что я сделаю — хорошо!») — как дарование, поэтому с богатыми я на своем уровне. С другими мне слишком «униженно».

Обожаю богатых. Клянусь и утверждаю, богатые добры (так как им это ничего не стоит) и красивы (так как хорошо одеваются). Если нельзя быть ни человеком, ни красавцем, ни знатным, надо быть богатым.

Моя первая любовная сцена была нелюбовная: он - не — любил (это я поняла), потому и не сел, любила — она, потому и встала, они ни минуты не были вместе, ничего вместе не делали, делали совершенно обратное: он говорил, она молчала, он не любил, она любила, он ушёл, она осталась, так что если поднять занавес — она одна стоит, а может быть, опять сидит, потому что стояла она только потому, что - он — стоял, а потом рухнула и так будет сидеть вечно. Татьяна на той скамейке сидит вечно.

Первая победа женщины над мужчиной — рассказ мужчины о его любви к другой. А окончательная её победа — рассказ этой другой о своей любви к нему, о его любви к ней. Тайное стало явным, ваша любовь — моя. И пока этого нет, нельзя спать спокойно.

Ночью город — опрокинутое небо.

Я ненасытная на души.

Семья... Да, скучно, да, скудно, да, сердце не бьётся... Не лучше ли: друг, любовник? Но, поссорившись с братом, я всё-таки вправе сказать: «Ты должен мне помочь, потому что ты мой брат... (сын, отец...)» А любовнику этого не скажешь — ни за что — язык отрежешь.

Есть две ревности. Одна (наступательный жест) — от себя, другая (удар в грудь) — в себя. Чем это низко — вонзить в себя нож?

Я любовь узнаю по боли всего тела вдоль.

Расстояние: версты, мили… нас расставили, рассадили, чтобы тихо себя вели по двум разным концам земли.

Когда любовь умирает — воскресить её невозможно. Остаётся пустота, скука и равнодушие. Убить любовь нельзя — она умирает сама, оставляя голое пепелище и страшную невыразимую обиду, обиду на того, кто эту любовь в нас — вызвал, но сохранить — не дал, не смог...

Самое ценное в жизни и в стихах — то, что сорвалось.

Я не любовная героиня, я никогда не уйду в любовника, всегда в любовь.

Наши лучшие слова — интонации.

Каждая книга — кража у собственной жизни. Чем больше читаешь, тем меньше умеешь и хочешь жить сам.

Крылья — свобода, только когда раскрыты в полёте, за спиной они — тяжесть.

Ни один человек, даже самый отрешенный, не свободен от радости быть чем-то (всем!) в чьей-нибудь жизни, особенно когда это — невольно.

Есть рядом с нашей подлой жизнью — другая жизнь: торжественная, нерушимая, непреложная: жизнь Церкви. Те же слова, те же движения, — все, как столетия назад. Вне времени, то есть вне измены.

Мы слишком мало об этом помним.

«Родилась Марина Ивановна Цветаева в Москве 26 сентября 1892 г. с субботы на воскресенье, в полночь, на Иоанна Богослова, в самом сердце города, в небольшом, по Трехпрудному переулку уютном доме, напоминавшем городскую усадьбу фамусовских времен.

Она всегда придавала смысловое и едва ли не пророческое значение таким биографическим деталям, где чувствуются порубежность, граница, надлом: «с субботы на воскресение», «полночь», «на Иоанна Богослова…».

В пору ее рождения, на излете осени и в преддверии зимы, жарко плодоносит рябина - упомянутая в разных стихах, она станет как бы символом цветаевской судьбы, горькой, надломленной, обреченно пылающей высоким багряным костром:

«Жаркою кистью,

Рябина зажглась.

Падали листья.

Я родилась.

Спорили сотни,

Колоколов.

День был субботний:

Иоанн Богослов.

Мне и доныне,

Хочется грызть,

Жаркой рябины,

Горькую кисть».

Рябину можно по праву внести в поэтическую геральдику Цветаевой.

Отец Цветаевой был выходцем из бедного сельского священства, благодаря незаурядному таланту и «двужильному» (по выражению дочери) трудолюбию он стал профессором-искусствоведом, выдающимся знатоком античности. Не случайно у Цветаевой много мифологических образов и реминисценций - она, возможно, была последним в России поэтом, для которого античная мифология оказалась необходимой и привычной духовной атмосферой.

Мать, Мария Александровна Мейн, происходившая из обрусевшей польско-немецкой семьи, была одаренной пианисткой, реализовавшей, правда, свой талант лишь в домашнем кругу, ее игрой восхищался Антон Рубинштейн. Музыкальное начало оказалось исключительно сильным в Цветаевском творчестве. Марина Цветаева воспринимала мир прежде всего на слух, стремясь найти для уловленного ею звука по возможности тождественную словесно - смысловую форму. Цветаева оказалась, эоловой арфой: воздух эпохи касался ее струн как бы помимо видимой воли «исполнителя». Марина и ее сестра Анастасия Цветаевы рано осиротели - мать умерла от туберкулеза, когда старшей, Марине, было 14, а Анастасии - 12 лет. Отец, погруженный в науку и создание музея, любил детей, но не замечал, что они взрослеют. Не случайно поэтому Марина росла вне реальности: в мире культуры, книг, музыки, мечтаний, росла, по ее же словам, «мимо» времени.

В 16 лет Марина начала печататься. До революции в России вышли три книги ее стихов: «Вечерний альбом» (1910), «Волшебный фонарь» (1912) и «Из двух книг» (1913). В 20-е годы были изданы две книги с одинаковым названием «Версты», где была собрана лирика 1914-1921 годов. С самого начала творческого пути Цветаева не признавала слова «поэтесса» по отношению к себе, называя себя «поэт Марина Цветаева».

Внешние события предреволюционной истории мало коснулись ее стихов. Много позднее она скажет, что «поэт слышит только свое, видит только свое, знает только свое».

Первая мировая война и революция задели ее постольку, поскольку затронули судьбу ее мужа и детей.

Познакомилась она со своим будущим мужем С.Я. Эфроном в Коктебеле: Марина отправилась на безлюдный пляж Сердоликовой бухты. Там она прогуливалась в поисках красивых камней. А на скамейке, на фоне бескрайнего моря, сидел красивый юноша. Он вызвался помочь Марине, та, восхищенная его голубыми глазами, согласилась. Про себя Цветаева загадала: если он догадается, какой камень понравился ей больше всего и принесет его, то она выйдет за него замуж. Об этом знакомстве поэтесса позже вспоминала: «А с камешком - сбылось, ибо С.Я. Эфрон, за которого я, дождавшись его 18-ти лет, через полгода вышла замуж, чуть ли не в первый день знакомства открыл и вручил мне - величайшая редкость! - генуэзскую сердоликовую бусу, которая и по сей день со мной».

И еще: «В Крыму, где я гощу у Макса Волошина, я встречаю моего будущего мужа, Сергея Эфрона. Нам 17 и 18 лет. Я обещаю себе, что, что бы ни случилось, я никогда с ним не расстанусь». В Москве 1939 года Цветаева подтвердила данное в восемнадцать лет обещание. А та самая «сердоликовая буса» надолго пережила участников описанных событий: в 1973 году она оказалась в руках их дочери, Ариадны Эфрон.

Сергей Эфрон происходил из семьи народовольцев. Его мать, Елизавета Петровна Дурново, была известного дворянского рода, что, однако, не мешало ей с искренним желанием помочь всем обездоленным примкнуть к революционной организации «Земля и Воля». Яков Константинович (Калманович) Эфрон происходил из еврейской семьи, из Виленской губернии. В своем будущем муже Марина видела воплощение благородства и вместе с тем беззащитности. Современники отмечали, что в чувстве Марины к Сергею было много материнского - а Эфрон нуждался в опеке и заботе. Знакомые и родственники описывали его по-разному. Но большинство сходилось в том, что это был красивый юноша, с мягким характером, которому требовалась поддержка жены.

Анастасия Ивановна очень любила своего «мягкого, приветливого, обаятельного родственника».

Эфрон, заболевший туберкулезом после смерти матери в 1910 году, всю жизнь отличался слабым здоровьем. Сергей Яковлевич не мог долго переносить влажный крымский климат, поэтому молодые люди вскоре переехали в Уфимскую губернию, откуда осенью 1911 года вернулись в Москву. Отец Цветаевой тогда был тяжело болен и лечился на курорте для сердечников за границей. В ожидании серьезного разговора с отцом о замужестве Цветаева поселила будущего мужа в своем доме в Трехпрудном переулке. Спустя некоторое время они разместились в квартире в Сивцевом Вражке, куда к ним переехали Лиля и Вера Эфрон, сестры Сергея, а также Елена Оттобаль - давно Волошина (Пра) из Коктебеля. Эфрон был моложе своей будущей жены на год. В то время он писал книгу «Детство» и посещал гимназию. Марина готовила к печати второй сборник стихов «Волшебный фонарь». Тихий праздник венчания Цветаевой и Эфрона состоялся 27 января 1912 года в Палашевской церкви. Далеко не все встретили этот брак с восторгом. Правым монархистам Цветаевым и Иловайским оказались не по душе прошлые революционные настроения и еврейское происхождение Эфронов. Сама же Марина была счастлива. Ее чувства нашли отражение в стихотворении «На радость», посвященном мужу. Вскоре после свадьбы в издательстве «Оле Лукойе», которое основала молодая семья, вышла книга Сергея Яковлевича «Детство» и сборник Цветаевой «Волшебный фонарь». Гувернантка семейства Цветаевой, С.Д. Мейн (Тьо), помогла молодым купить дом на Полянке, в Замоскворечье.

В сентябре 1912 года в этом доме родилась Ариадна. В 1914 году молодая чета переехала в другой дом, расположенный в Борисоглебском переулке, где Цветаева жила до самого отъезда из России в 1922 году.

Первые годы совместной жизни были счастливыми. Марина Ивановна писала: «Я постоянно дрожу над ним. От малейшего волнения у него поднимается температура, он весь лихорадочная жажда всего...

За три - или почти три - года совместной жизни - ни одной тени сомнения друг в друге. Наш брак до того не похож на обычный брак, что я совсем не чувствую себя замужем и я совсем не переменилась (люблю всё то же и живу всё так же, как в 17 лет). Мы никогда не расстанемся. Наша встреча - чудо». Стоит всё же заметить, что по характеру они являлись двумя разными людьми. Сергею нужно было служить какой-то идее: сначала это была Марина, затем - верность родине, затем - коммунизм. Цветаева же служила слову и искусству. Марк Слоним вспоминал, что Марина по-настоящему никого, кроме своего мужа, и не любила. Цветаева оставалась с Эфроном всю жизнь, последовав за ним навстречу гибели. Однако были в ее жизни и другие, порой довольно неожиданные романы. В 1915 году Эфрон отправился на фронт добровольцем». «Возможной причиной такого неожиданного поступка некоторые биографы называют роман Марины с поэтессой Софией Парнок и кризис в отношениях супругов. Цветаева и Парнок познакомились осенью 1914 года в одном из литературных салонов. София Яковлевна была старше Марины Ивановны на семь лет. На момент их встречи она уже являлась признанным независимым литературным критиком и талантливой поэтессой. Цветаева моментально попала под ее влияние. Парнок с юности и до самой смерти имела отношения с женщинами, хотя с 1907 по 1909 год была замужем за поэтом Владимиром Волькенштейном. Марина обожала свою возлюбленную, восхищалась ее темными глазами, высоким лбом, бледностью и надменными губами. В начале 1915 года Цветаева создает стихотворение «Ты проходишь своей дорогою...», в котором описано всё, что так нравилось ей в новой подруге. Парнок сочетала в себе, по словам Цветаевой, «нежность женщины, дерзость мальчика». Весной 1915 года Марина и София отправляются в Коктебель, где к ним присоединяются Аля с няней и сестра Анастасия с сыном. Цветаева между тем вполне осознавала всю тяжесть своего положения и разрывалась между чувствами к Парнок и к мужу. Когда женщины вернулись в столицу, стало понятно, что их отношения подошли к концу.

В феврале 1916 года роман завершился. Что-то разладилось в отношениях с Софией Парнок, и снова одиночество, и снова боль утраты.

Подробности разрыва остались неизвестны. Перипетии их романа, с некоторой долей вымысла, нашли отражение в Цветаевском цикле «Подруга» и «Юношеских стихах». Эти отношения оставили след в жизни и творчестве обеих поэтесс, для Марины Ивановны они оказались важным этапом поэтического и духовного развития».

«У Цветаевой было двое дочерей - Ариадна и Ирина. Сын Георгий в эмиграции. В голодные годы «военного коммунизма» Цветаева была поставлена перед трагическим выбором: у нее не было возможности прокормить обеих девочек, и младшую Ирину она была вынуждена отдать в приют, где девочка умерла от голода.

Помимо жизненных трагедий в первые годы революции (неизвестность судьбы мужа, бытовая неустроенность, голод, смерть Ирины) Цветаева переживает и творческую драму: обе ее книги «Версты» оказались непонятными читателями, даже любивший и глубоко ценивший Марину Осип Мандельштам в статье «литературная Москва» более чем резко отозвался о ее стихах. Все это усиливало у Цветаевой ощущение собственной ненужности в России. Но главной причиной ее эмиграции было стремление воссоединиться с мужем.

В мае 1922 года Цветаева эмигрировала. В эмиграции Марина была мучительно одинока - без России русской земли, вне эмигрантской среды. Она посвящает стихотворения русскому народу, событиям современной ей русской истории, восхищенно отзывается о Маяковском, Пастернаке, Есенине. За свою предельную искренность и гуманность, за субъективную честность она расплачивается тем, что ее перестали печатать в эмигрантской прессе, ограничив возможность зарабатывать на жизнь и лишив необходимого каждому творцу контакта с читателем. Отчуждение Цветаевой от эмигрантской среды была связана и с позицией, занятой ее мужем. Замешанный в ряде скандалов, С.Я. Эфрон был вынужден бежать из Франции. Эмиграция отшатнулась от жены «агента Москвы». Лишь узкий круг ее друзей остался верен опальной изгнаннице.

Встал вопрос о возвращении в Россию. М.И. Цветаева понимала, какие сложности ждут ее на родине, - но все же решилась вернуться. В этом поступке вновь проявились главные черты Цветаевой-поэта и человека: верность, мужество, высокие понятия о чести.

Она думает прежде всего о близких: думает, что сумеет помочь семье, что сыну в России «будет хорошо». Ее жизненное кредо выражено в письме к ее чешской знакомой А. Тесковой: «Нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась». Безумный и жестокий мир «железного» века петлей захлестнул ей горло. Арестованы муж и дочь. Гослитиздат задерживает книжку стихов. «Благополучные» поэты отпускают в ее адрес иронические шпильки, устраняясь от какой бы то ни было помощи. Нет в живых Блока, Гумелева, Есенина, Маяковского и Мандельштампа. Как и в годы «военного коммунизма», не на что жить.

С начала Великой Отечественной войны Цветаева совсем растерялась, боялась, что не сумеет прокормить сына. В начале августа она вместе с группой писателей выехала в небольшой городок на Каме Елабугу. Цветаева была готова на все, лишь бы получить хоть какую-то работу.

  • 26 августа она писала заявление в Литфонд с просьбой принять ее на работу в качестве судомойки. Но и в этом ей было отказано.
  • 31 августа 1941 года великий русский поэт Марина Ивановна Цветаева добровольно ушла из жизни. В одной из предсмертных записок - строки: «А меня простите - не вынесла».

Нестерова И.А. Марина Цветаева о себе и своей судьбе // Энциклопедия Нестеровых

Рассмотрим творчество Цветаевой с позиции автобиографичности.

Одна – из всех – за всех – противу всех!

Более полувека тому назад совсем юная и никому еще не известная Марина Цветаева высказала непоколебимую уверенность:

Разбросанным в пыли по магазинам
(Где их никто не брал и не берет!),
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед.

Прошли годы трудной жизни и напряженной творческой работы и гордая уверенность обернулась полным неверием:

Мне в современности и в будущем – места нет.
Всей мне – ни одной пяди земной поверхности, этой малости – мне – во всем огромном мире – ни пяди (сейчас стою на своей последней, незахваченной, только потому, что на ней стою: твердо стою...

Это конечно добросовестное заблуждение, в известной мере объясняемое одиночеством и растерянностью поэта, знавшего силу своего таланта, но не сумевшего выбрать правильный путь. Судьба созданного художником не сводится к к его личной судьбе, художник уходит, искусство остается. Сама Цветаева сказала об этом намного точнее: "…во мне нового ничего, кроме моей поэтической отзывчивости на новое звучание воздуха". Он не затерялся в потоке стихотворных новинок, его заметили и одобрили и В. Брюсов, и Н. Гумилев, и М. Волошин. Благодаря этой отзывчивости молодой поэт фатально пытающийся противопоставить себя новому веку в итоге оказался неотъемлемой частью этого века. Творческое наследие Марины Цветаевой велико и неоценимо для потомков.

Характер у неё был трудный, неустойчивый и неуступчивый. Илья Эренбург, хорошо знавший её в молодости говорил: "Марина Цветаева совмещала в себе старомодную учтивость и бунтарство, пиетет перед гармонией и любовью к душевному косноязычию, предельную гордость и предельную простоту. Ее жизнь была клубком прозрений и ошибок".

Однако признание таланта Цветаевой неоспоримо. Тринадцать изданных книг при жизни и еще пять посмертно, вобрали в себя лишь часть написанного поэтессой. Другая часть стихов рассыпана по ныне практически недоступным изданиям. Среди созданного Цветаевой кроме лирики большой интерес представляют и семнадцать поэм, восемь стихотворных драм, автобиографическая, мемуарная, историко-публицистическая и философско-политическая проза.

В творческом наследии Марины Цветаевой много того, что пережило свое время. В тоже время, ряд её произведении принадлежат сугубо определенной эпохе и отражают её детали. Современному поколению они кажутся непонятными, неудачными и корявыми. Однако важно понимать, что непонимание отдельного произведение не делает поэта плохим. Поэзия Марины Цветаевой может быть лишь понятой и не понятой.

Так водном из своих известных стихотворений Марина Цветаева вспоминает своих бабушек. Одна из них была простой сельской попадьёй, другая гордой польской панне.

Обеим бабкам я вышла – внучка:
Чернорабочий – и белоручка!

Поначалу так причудливо сочетались в поэтессе две души, две стороны одной медали: восторженная барышня и своевольная строптивая "бунтарка".

Однажды Цветаева высказалась по поводу своей литературы: "Это дело специалистов поэзии. Моя же специальность – Жизнь". Жила она сложно и трудно, не знала и не искала ни покоя, ни благоденствия. Она знала себе цену как человеку и как поэту, но ничего не предпринимала, чтобы обеспечить себе жизнь и судьбу как поэта, так и человека.

Октябрьскую революцию Марина Цветаева не приняла и не поняла. Казалось бы, именно она со всей своей бунтарской натурой своего человеческого и поэтического характера могла обрести в революции источник творческого вдохновения. Пусть она не сумела бы понять правильно революцию, ее цели и задачи, но она должна была, по меньшей мере, ощутить ее как могучую и безграничную стихию.

Несмотря на все вышесказанное, Цветаева была жизнестойким и сильным человеком. Она писала: "Меня хватит еще на сто пятьдесят миллионов жизней"! Она жадно любила жизнь, и как положено поэту-романтику, предъявляла ей высокие требования:

Не возьмешь моего румянца,
Сильного, как разливы рек.
Ты охотник – но я не дамся,
Ты погоня – но я есмь бег.

Как человек глубоко чувствующий, Цветаева не могла избежать темы смерти в своей поэзии. Эта тема особенно громко звучала в её ранних стихах:

Послушайте! – Еще меня любите
За то, что я умру.

Однако очевидно, что уже тогда мотив смерти был противопоставлен пафосу и общему мажорному тону её поэзии. Она все-же неизмеримо больше думала о себе "такой живой и настоящей на ласковой земле".

Несмотря на её явное жизнелюбие, судьба была жестока к Марине Цветаевой. Одиночество сопровождало её всю жизнь. Но не в её стиле было страдать и упиваться собственной болью. Она говорила... "русского страдания мне дороже гётевская радость, и русского метания – то уединение...". Свои душевные терзания она прятала глубоко в душе под броней гордости и строптивости. На самом же дела всю жизнь она тосковала по простому человеческому счастью. М.И. Цветаева сказала однажды: "Дайте мне покой и радость, дайте мне быть счастливой, и вы увидите, как я это умею".

Цветаева-поэта не спутаешь ни с кем другим. Её стихи узнаются сразу и безошибочно благодаря особому распеву, неповторимому ритм у и необщей интонации.

Стихи Марины Цветаевой насквозь пропитаны страданиями, несбыточными мечтами и глубокой самоотдачей. Поэтесса представляет собой удивительный образец самопогруженности и отрешенности от внешнего мира с целью погружения в поэзию, в своё творчество.

Целому морю – нужно все небо,
Целому сердцу – нужен весь Бог.

Цветаева часто повторяла: " Для меня стихи дом". Этим своим домом она владела сполна, и оставила его непохожим на другие: обжитым и теплым. Населенный страстями, самобытный и редкость притягательный, щедрый для каждого, кто хочет отведать терпкой цветаевской музы.

“Страшный дар” Марины Цветаевой.

”И мы угадываем всегда
вырождение души там,
где нет дарящей души.”

"Всю меня в простоволосой
радости моей прими.”
М.Цветаева

О себе Марина Ивановна Цветаева написала однажды так: “Я знаю себе цену: она высока у знатока и любящего, ноль - у других, ибо (высшая гордость) не держу “марки”, представляю держать - мою - другим”. И еще признание: “Я не люблю жизни как таковой, для меня она начинает значить, т.е. обретает смысл и вес - только преображенная, т.е. - в искусстве. Если бы меня взяли за океан - в рай - и запретили писать, я бы отказалась от океана и рая. Мне вещь сама по себе не нужна”.

Сегодня о ее творчестве спорят и говорят много. Но все домыслы и суждения часто разбиваются о нее саму - такую пронзительно очевидную, всем доступную, но вместе с тем не подвластную и не подотчетную никому. Цветаева сказала о себе самой слишком много, сумела не раскрыть главной пленительной тайны. Это тайна крылатости.

“Что я поистине крылата,

Ты понял - спутник по судьбе.

Но, ах, не справиться тебе

С моею нежностью проклятой”, -

Предостерегает она каждого, кто рискнет, влюбившись в ее стихи, разгадать ее душу.

Ее путь - путь “мечты и одиночества”, глухого страдания и безумной пляски. Он игрив и цветаст, но при этом и тоскливо безлюден. В нем царствует лишь она сама - Поэт и Гений - руководимая каким-то прекрасным, но ложным Учителем.

“По волнам - лютым и вздутым,

Под лучом - гневным и древним,

Сапожком - робким и кротким -

За плащом - лгущим и лгущим”.

Цветаева ждет, но, увы, не находит спутников по судьбе.
Что же определяет сущность цветаевского поэтического творчества? Прежде всего искренность и уникальность ее оценок, жестов, поведения, судьбы в целом. Может показаться, что Цветаева - поэт вне художественной традиции, сумевший начать свой путь “с нуля”. Для таких догадок есть основания.
Цветаева не просто талантливый лирик начала ХХ века. Она - крупнейший романтический поэт уходящего столетия. Романтизм ее творчества возрос на оригинальной философской почве. В значительной мере она пренебрегла русской классической традицией. При этом ее дух оказался равновеликим духу самого А.Пушкина, ее талант соперничает с даром Ахматовой и Пастернака - поэтов ярко выраженной классической ориентации.
Интересно задуматься над религиозным смыслом поэзии М.Цветаевой. Как реализуется в ее лирике тема Бога, христианского смирения, греховности, искупления вины?
В большой степени философские и эстетические воззрения поэтессы перекликаются со взглядами на мораль и духовную истину известного философа Ф.Ницше. На поверхности сходство поэтической образной системы двух поэтов. Откроем наугад Ницше.
”Правда, мы любим жизнь, но не потому, что к жизни, а потому, что к любви мы привыкли.”
”Являешься ли ты чистым воздухом, и одиночеством, и хлебом, и лекарством для своего друга? Иной не может избавиться от своих собственных цепей, но является избавителем для друга.
Не раб ли ты? Тогда ты не можешь быть другом. Не тиран ли ты? Тогда ты не можешь иметь друзей.”
“И даже ваша лучшая любовь есть только восторженный символ и болезненный пыл. Любовь - это факел, который должен светить вам на высших путях.
Когда-нибудь вы должны будете любить дальше себя! Начните же учиться любить! И оттого вы должны были испить горькую чашу вашей любви.
Горечь содержится в чаше даже лучшей любви. Так возбуждает она тоску по сверхчеловеку, так возбуждает она жажду в тебе, созидающем!”
Наверное, в книгах немецкого философа можно отыскать строфы и более соответствующие цветаевскому темпераменту, но даже это - во многом случайное! - напоминает ее пафос, систему ее этических ценностей, ее душевную драму.
И Цветаеву, и Ницше привлекают фигуры бесстрашных канатоходцев, отшельников, сильных духом рыцарей. Она также, как и автор “Заратустры” ненавидит мещан и “добрых” подлецов, стремится в “горы”, презирает “болота”, ищет духовных сподвижников, страдает от разочарования в ближних, рвется сердцем к дальним, испытывает счастье в полете.
Настроение поэтессы, ее ориентированность на одинокое избранничество, неизбежная отверженность от “мира сего” объясняются и естественной природой самого лирического дара и сложившейся в начале ХХ века предгрозовой революционной ситуацией. Цветаева, как и многие ее современники, вышла навстречу роковому столетию с открытым забралом - какова уж есть!
Она, безусловно, романтик по существу испытываемых ею художественных и даже человеческих состояний. При этом, повторимся, оригинальна. Задумаемся над тем, что в Цветаевой нет ни всерьез воспринятого демонизма романтиков ХIХ века (Лермонтов, Байрон, Гейне), ни религиозной экзальтации соловьевцев-символистов, ни преображенного в новую коммунистическую веру христианства (Есенин, Платонов), ни спасительной натурфилософии (Заболоцкий), ни футуристических порывов Маяковского. Цветаева начинает, идет и завершает свой путь в достойном романтического Гения одиночестве. Как не вспомнить признание Ницше: “О, одиночество! Ты, отчизна, моя, одиночество! Слишком долго я жил диким на дикой чужбине, чтобы не возвратиться со слезами к тебе!” У Цветаевой много подтверждения того, что удел поэта - удел пустынника, умеющего по-настоящему ценить один дар - дар свободы.
”Я знаю правду! Все прежние правды - прочь!” - решительно отделяет она себя от других. И эта правда в том, что в страшную эпоху войны и разрушения “воскресения” не будет и искупить грех никому никогда не удастся. Единственная реальность - смерть: “под землей скоро уснем мы все, кто на земле не давали уснуть друг другу”. А если так, то от земной жизни нужно успеть взять самое замечательное: любовь, не знающую границ, творчество, не ведающее меры. Словом, крылато и на одном дыхании прожить (перестрадать!) свою романтическую судьбу!

“Быть как стебель и быть как сталь

В жизни, где мы так мало можем”, -

Вот желанный предел поэта. Это достигается ценой нечеловеческого напряжения сил. Это - стремление к тому, что люди обычно считают невозможным или несбыточным.
Ее требования к своему назначению чрезвычайно высоки. Известно, каким замечательно возвышенным и вместе с тем мучительно неразделенным в полной мере был духовный союз Марины Ивановны с Борисом Леонидовичем Пастернаком. В ее письмах к нему мы находим то, каким хотела бы она его видеть в будущем, какую сверхцену давала его поэтическому дару. Резонно предположить, что такие требования она предъявляла к себе. Более того, для нее они просто норма. Именно так представляла Цветаева идеального чудо-поэта, способного всецело отдаться творческому замыслу. Она пишет Пастернаку: “Я же знаю, что Ваш предел - Ваша физическая смерть”. И еще: “Вам нужно писать большую вещь. Это будет Ваша вторая жизнь, первая жизнь, единственная жизнь... Вы будете страшно свободны”. К сожалению (или к счастью?), отношение к “работе” у Цветаевой и Пастернака было различным. Он не мог смириться с тем, что “единственно чистое и безусловное место составляет работа”, Пастернаку был необходим еще и презираемый Цветаевой “обиход” - жизнь во всех ее мелочах, подробностях, обидах и обретениях. Цветаева романтически не внимала “Богу деталей”, Пастернак рьяно служил, может быть, ему одному. Вот почему при всем уважении к цветаевской гениальности он часто испытывал и страх перед ее даром. Примем к сведению одно его замечание в письме: “Про страшный твой дар не могу думать. Догадаюсь когда-нибудь, случится интуитивно”.
“Страшный дар”... Точное определение. Тревоги Пастернака жестоко оправдались трагической судьбой Марины Цветаевой.
А начиналось все с румяного московского детства. С тех пор, как начинает себя осознавать, Цветаева увлечена необычным, непревзойденным, недозволенным взрослыми или самим законом. Ее привлекает красота рыцарства и жуть романтических - чаще всего немецких! - сказок. Любимая героиня Марины-девочки - несчастная и прелестная Ундина. Мир детства - мир книжного вымысла. Мечта не ведает запретов, реальное часто подменяется желанным. Дочь известного в Москве профессора не стесняется казаться в глазах окружающих фантазеркой, притворщицей, да что там! - опасной лгуньей. Об этом - многочисленные воспоминания ее близких, подруг, врагов. Об этом - с нескрываемым трепетом и она сама:

“Мы старших за то презираем,

Что скучны и просты их дни...

Мы знаем, мы многое знаем

Того, что не знают они.”

“Характер Марины был не из легких - и для окружающих, и для нее самой. Гордость и застенчивость, упрямство и твердость воли, непреклонность, слишком рано возникшая потребность оградить свой мир”, - утверждает одна из самых проницательных исследователей цветаевского феномена Виктория Швейцер (“Быт и бытие Марины Цветаевой”, с.41).
Цветаева трудна и уникальна. Память о детстве - безоглядная вера в благородные порывы, красивые жесты, безрассудные чудачества - останется в ней навсегда, до самого рокового августовского дня сорок первого года, не пережитого ею в татарской Елабуге.
В желании утвердить себя ценой поступка, шокирующего благовоспитанную светскую публику, Марина Цветаева схожа с ранним Владимиром Маяковским, поэтом-бунтарем, городским глашатаем-пророком, уличным хулиганом - из презрения к сытым буржуа. Разница между ними, пожалуй, в том, что Маяковский, прибегая к эпатажу, разрушает мир вокруг себя; Цветаева же, напротив, создает внутри себя свой, никого туда не пуская. У раннего Маяковского нет, кажется, никаких тайн, он открыт и доступен, у Цветаевой - сплошные тайны, явные тем не менее каждому любопытствующему глазу.
Марина - маленькая “преступница”, с детских лет воюющая с любой из традиций, часто не умеющая сладить со своим любимым “чертом” - демоном свободы. Поведение Цветаевой изначально греховно, она становится в мире даже близких ей людей “иной”. Таких обычно именуют “белыми воронами”. По сути же они - “не от мира сего”.
Обратимся к одному из ранних цветаевских стихотворений - “Молитве”(1909):

“Христос и Бог! Я жажду чуда

Теперь, сейчас, в начале дня!

О, дай мне умереть, покуда

Вся жизнь как книга для меня.

Ты мудрый, ты не скажешь строго:

“Терпи, еще не кончен срок”.

Ты сам мне подал - слишком много!

Я жажду сразу - всех дорог!”

Каждый, кто вдумается в эти строки, согласится, что содержание их бунтарское. Юная поэтесса не желает подчиняться Богом данному совету: “Терпи, еще не кончен срок”. Она смело и нетерпеливо заявляет о своих самостоятельных желаниях:

“Всего хочу: с душой цыгана

Идти под песни на разбой,

За всех страдать под звук органа

И амазонкой мчаться в бой,

Гадать по звездам в черной башне,

Вести детей вперед, сквозь тень...

Чтоб был легендой - день вчерашний,

Чтоб был безумьем каждый день!”

Нельзя не признать, что это перечень весьма преступных для христианина мечтаний. Цветаева опрометчиво соглашается на “безумие” каждого дня, лишь бы он не обернулся утомительной и бездарной житейской скукой. Марина Ивановна Цветаева уже в свои немногие 17 лет знает, что ее настоящая и будущая “безмерность” - не от Бога смирения и покоя. С христианскими заповедями ей, увы, не сладить. Она слишком и навсегда своевольна. Детство стало почти непозволительной по вседозволенности сказкой. Если и дальше жить по закону: “моя душа мгновений след”, то расплатой за такую свободу может и должно стать божье наказание. И все-таки ей всегда мило будет лишь “начинать наугад с конца, и кончать еще до начала”. А если благословлять на что-либо любимых, то тоже только на свободу, - “на все четыре стороны!”
Кто-то скажет, что подобная экзальтация чувств свойственна подросткам, особенно тем из них, кто неравнодушен к поэзии. Конечно, это так. Но Марина Цветаева отличается от своих сверстников исключительной серьезностью взятого ею тона. Раз и навсегда она “отдалась роковому лучу”, избрала “крылатость” как неприкаянность души и свободу духа.
“Роковым лучом” освещен ее смелый путь, но при этом он и не освящен ничем, кроме, пожалуй, сиюминутного страстного увлечения, принятого ею за единственную предназначенную Судьбою любовь. Рок - страшный и сладкий - преследует и гонит цветаевскую героиню, как безумную от слепой страсти античную Федру или Андромаху - от одной бездны к другой. В ней все “каторжные страсти слились в одну”, в ее душе лишь “безнадежность ищет слов”. Цветаева сознательно отдаляет и отделяет себя сразу ото всех. Она способна на чудо, но за него расплачивается нечеловеческой бледностью лица. “Легонькая стопка восхитительных стихов” дорого стоит, цена ей - жизнь.
Цветаева и жизнь - вопрос непростой и мучительный. Она узнает ее по “дрожанью всех жил”, жизнь для нее не длится - рвется, она поминутна. И каждое мгновение исполнено какого-то важного духовного свершения. Ничего не происходит “просто”, все имеет смысл. “Жизнь: распахнутая радость поздороваться с утра”. Это очень похоже на знаменитую онегинскую “формулу” любви. Помните: “Я утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я”. Так говорит впервые в жизни по-настоящему влюбленный Онегин. Сам Пушкин усомнится в счастье, для него пределом желаний будут, как известно, покой и воля. Марина Цветаева как будто всегда знала и знает, что разговоры о душевной пристани - ложь. Она признает только романтический тон в разговоре о сердечных порывах.
В ней - и совсем еще юной и уже в полной мере познавшей горечь разочарований - есть нечто от пишущей письмо все тому же, но еще отнюдь не пылающему страстью Онегину Татьяны. Она, как знаменитая героиня, способна догадаться о том, что выбор ее сердца хоть и привлекателен, но ложен (“А может, это все пустое? Обман неопытной души. И суждено совсем иное?”) Но понимая разумом весь риск затеянного, Татьяна бросается в любовное объяснение, как в омут, без оглядки. Такова и Цветаева. Бездна чувств любезна ей. Всю свою жизнь Марина Ивановна, как и пушкинская Татьяна в ту роковую минуту, будет искушаться Чудом - желанной платой за проявленную смелость поступка.
Но Чуда не происходит. Татьяна не без мудрой помощи Пушкина избегает окончательного падения в пропасть безрассудной любви, счастливо минует ее и прилипчивая житейская пошлость. Ларина обретает нормальный человеческий удел: семью, возможное материнство. Пушкин призовет свою избранницу исполнить божий закон - общий для всех христиан.
Цветаева же при всех поворотах своей судьбы (она была и невестой, и супругой, и матерью троих детей) останется неусмиренной, не покорной чужой воле. Она так и не примет божьего мира с его щедрой благодатью. В одном из своих поэтических признаний будет гордо именовать себя и таких, как она, “прогулявшими небеса”.
Справедливости ради надо сказать, что иногда поэтесса обращается в стихах к Богу. Она не исключает даже того, что когда-нибудь, устав от друзей и врагов, наденет “крест серебряный на грудь” и пойдет вместе с другими “по старой дороге, по Калужской”. Поэтесса осознает эту общую участь. Но она - для уставших сердцем. “Зверю - берлога, страннику - дорога, мертвому - дроги. Каждому - свое! “ - вот, что не перестает твердить себе она и тем, кто слушает ее поэтические “бредни”. Ей милее те места на земле, где “темный свой пир справляет подполье”. Она так “хочет”, а Бог вправе поступить с нею так, как “ему захочется”. Ее дело - идти в страну “мечты и одиночества”, его - Божья воля - оглянуться на нее или пренебречь ею. И тогда - “вздох от нас останется”.
Более Бога Цветаева, быть может, почитала своего кумира - Пушкина. Но важно осознавать, что боготворя поэта, она восприняла его по-своему, то есть чисто романтически. Она проигнорировала то, что Пушкин умел ценить жизнь простого обывателя. Он в силах был увидеть сначала и прежде всего “мир”, а потом уже свое “я” в нем. В позднем Пушкине соединилось все, что составляет человеческое бытие: и философия, и правда, и мечта, и бунт, и покорность Богу. Цветаева к деталям быта и реалиям жизни “не снизошла”. Она - гениальный романтик. Не больше и не меньше того.
Почему так? Цветаева упряма в своем “безумии” скорее всего оттого, что рождена в мире не только “без Бога” (Ницше это все-таки гениально понял для всех, кто пришел в ХХ век), но и “без Пушкина”. Быть “нормой”, увы, не выходит. Не только “не модно”, но и ложно по самой сути.Цветаева как театральные костюмы примеривает на себя судьбу “каторжанки”, “острожницы”, “матросской девки”. Она не ценит ни внешнего благополучия, ни внутреннего покоя. Цветаева мнит себя отважным танцором-канатоходцем, идущим к призрачной цели. “Пляшущим шагом прошла по земле! - Неба дочь!” - гордо заявит она о себе. Голос - поэтесса уверена в этом! - дан ей, а значит, все “остальное взято”. И можно полагаться только на собственное бесстрашие. Только так - почти вслепую - пройдешь дарованный не богом, а загадочным Гением-Учителем путь до конца. Тогда-то и свершится Чудо - абсолютная Свобода как абсолютный творческий восторг. То редкое и радостное состояние, когда нужен рядом либо равный по духу, либо никто. И это - самое “страшное” из всего, что можно прозреть в ее облике. “Мне все равно, куда лететь, - пишет она Пастернаку. - И, может быть, в этом моя главная безнравственность (небожественность).” И дальше: “Знаешь, чего хочу - когда хочу. Потемнения, посветления, преображения. Крайнего мыса чужой души и своей. Слов, которых никогда не услышишь, не скажешь. Небывающего Чудовищного. Чудо.”
Поиск равного не прекращался для нее никогда, по сути своей он был трагическим: равного не оказалось вовсе. И все-таки... Сфера ее пристального внимания - известные герои, преступники, опальные поэты, народовольцы, революционеры, легендарные сердцееды.
Для нее хорош и Гришка Отрепьев, и Степан Разин, и Жанна Д’Арк, и Казанова, и “лебединый стан” мальчиков-белогвардейцев. Всех избранников цветаевской души объединяет одно - преданность духу любви, отчаянная греховность. Ей нравятся те, кто способен летать. “Лети, молодой орел!” - восторженно приветствует она юного Мандельштама. Цветаевой близок романтический Блок. Его она называет так - “вседержатель моей души”, Блока мечтает спасти от грядущего христианского Воскресения, вырвать из тисков смерти, преодолеть ее:

“Рвануть его! Выше!

Держать! Не отдать его лишь!”

В Блоке нравится все та же крылатость. Его трагедия - трагедия разбившегося о пошлую землю ангела. Жизнь - люди! - изуродовали певца (“Не чинят крыл. Изуродованный ходил”). Она готова молиться за воскрешение Блока, но хотела бы вернуть его только небу - безмерной синеве. Своим сверхусилием Цветаева пытается дать певцу новую жизнь, но надежды на будущий легкий творческий полет у нее все же нет. Отсюда - горькое раздумье о том, что, может, “ложен... подвиг и даром - труды?” Таким, как Блок и она, трудно среди людей. Сложно жить по романтическому закону: если ты не против всех, то все против тебя. Цветаева самостоятельна. Этого не прощают ни друзья, ни Боги.
Поэтесса с каждым годом все острее чувствовала свою отторженность от других. В мире обыкновенных людей ей с рождения скучно. Цветаева умеет быть беспощадной к “дачнику”, “лавочнику”, ко всем тем, кто способен жить “в жизни, как она есть”. Это ведь про них - “каждый и отч, и зряч”, про них - “качаются - тщетой накачиваются”, они ждут “любви, не скрашенной ни разлукою, ни ножом”. В ее мире такой любви не бывает.
В нем все выпукло и преувеличено, нюансов нет. Для Марины Цветаевой “бог - слишком бог, червь - слишком червь, кость - слишком кость, дух - слишком дух”.
“Диалектика души” - это то, что вряд ли привлекает художников-дарителей. Тип Цветаевой - именно такой тип. “Дарители” способны разбазаривать себя, не умея залечивать “добром” и “молитвой” собственные душевные раны. “Дарителей” мало. Среди них, бесспорно, Маяковский, мятежный Есенин, наш бесстрашный современник Владимир Высоцкий, может быть, безмерно искренний в плохом и хорошем Евтушенко. Да, все они не склонны к мучительному самоанализу, хотя их творчество и изобилует исповедями. Но исповедуются они лишь в одном - невозможно стать и быть другими - как все. Такие художники уверенно чувствуют себя лишь на краю нешуточной “гибели”, их судьба - череда крайностей: взлеты, падения, разочарования, победы.
Вся поэтическая судьба Марины Цветаевой, по ее собственному признанию, уместится в три междометия: “ах!”, “ох!”, “эх!”

“Емче органа и звонче бубна

Молвь - и одна на всех:

Ох - когда трудно, и ах - когда чудно,

А не дается - эх!”

“ Ах: разрывающееся сердце.

Слог, на котором мрут.

Ах, это занавес - вдруг - разверстый.

Ох: ломовой хомут.”

Земное содержание исчерпывается для Цветаевой быстро, высшее - трагедийное - требует каких-то особенных средств своего воплощения. Отсюда - с каждым годом возрастающая усложненность ее поэтического языка. Говоря все более и более о простых в ее понимании вещах и явлениях, Цветаева становится все менее доступной рядовому читателю. Она настойчиво торит дорогу не от “сложного” романтического к “простому” реалистическому (так шли Пушкин, Пастернак, Заболоцкий), а от романтически еще простого (детские сны, фантазии) к романтически невозможному, по сути, сверхчеловеческому.
“Вы - человек... какую нечеловечески огромную роль Вы сыграли в моем существовании”, - признается в одном из писем влюбленный в ее человеческую неординарность, но постоянно тревожащийся за ее земную незащищенность Пастернак.
На то, чтобы воплотить ценой сверхусилия себя и тех, кого любила, Цветаева была способна. Может быть, только в этом и заключалось ее предназначение.

В “Разговоре с гением” как бы подведет итог:

“Коли двух строк

Свесть не могу?”

“ - Кто когда - мог!!” -

“Пытка!” - “Терпи”.

“Скошенный луг -

Глотка!” - “Хрипи:

Тоже ведь - звук!”

“Львов, а не жен

Дело.” - “Детей:

Распотрошен -

Пел же - Орфей!”

“Так и в гробу?”

- “И под доской”.

“Петь не могу”.

- “Это воспой!”

Это ли не сверхнапряжение, воплощенное в жизнь? Такого не найти в призывах самого Пушкина. “Глаголом жги сердца людей!”- все-таки нечто иное. Пророку Пушкина есть, что сказать людям. Цветаевой - гостье ХХ века - часто не о чем и некому говорить. Может быть, поэтому она мечтает в следующий раз прийти на землю глухонемой:

“ведь все равно - что говорю - не понимают,

Ведь все равно - кто разберет? - что говорю”.

А суть, наверное, вовсе не в стихах, а в цветаевском “страшном даре”. Не испугавшись бездны, она сумела отдать ей всю себя. Читатели приняли этот подарок на свой скромный обывательский счет.

Охотников повторить ее путь не находится среди живущих поэтов. Погибшие же унесли с собой тайну последнего свободного прыжка в бездну.

“Доктора узнают нас в морге

По не в меру большим сердцам.”

Романтикам - романтическое.